Дорого бы дал, ничего бы, кажется, не пожалел Александр Аркадьевич, лишь бы государь внял этому предупреждению. Но сам передать его не смел. Не боялся — он давно уже внушил не только окружающим, но и себе, что, подобно деду и отцу, не ведает страха, да и опасности тут не было никакой, — а вот именно не смел. Он любил императора и обожал императрицу, и тихие вечера во дворце, на половине их величеств, в самом узком, почти семейном кругу составляли всю отраду его говорливой и хлопотливой, но невеселой старости. Да, это старость — первого июня стукнет пятьдесят девять, и никто ничего ему в этот день не подарит: Nadine, выйдя замуж, стала совсем чужая, да и нет ее в Петербурге, ну а Любовь Васильевна с незапамятного уже времени, о котором лучше и не вспоминать, все кочует по европейским курортам, выбирая такие, где ставки в игорных домах покрупней, и в редких, резких письмах все требует денег, денег… Государь и особенно государыня знали, как он одинок, и понимали, что в его жизни нет другого смысла, кроме надежды когда-нибудь за них умереть. С давних пор, когда они были еще высочествами, они привыкли дорожить его преданностью и дарили его изъявлениями искренней дружбы. Ему поверяли фамильные тайны, его совета спрашивали в самых важных государственных делах, его осчастливливали деликатнейшими знаками внимания — не наградами, нет, да и чем было награждать князя Италийского, графа Рымникского, наследственного принца Сардинского королевского дома, генерал-адъютанта, генерала от инфантерии, и прочая, и прочая? — но, например, в день праздника Конной гвардии император пожаловал ему мундир Конногвардейского полка; в этот полк Александр Аркадьевич почти сорок лет назад поступил юнкером, а вскоре был выключен по приказанию императора Николая Павловича; и вот теперь, таким не блестящим, на первый взгляд, отличием уничтожалась последняя, никому, казалось, и не видная тень давнишней вины и немилости; он принял этот самый обыкновенный штаб-офицерский мундир, закрасневшись от радости, которой, конечно, не мог ему доставить ни ранее полученный орден Андрея Первозванного, ни даже, при всей его редкости, орден Благовещения с цепью и звездой (а он вручается только особам королевского ранга).
При таких отношениях с августейшей семьей государственная служба обращалась в рыцарское служение. Считалось — по крайней мере, сам Суворов так думал, — что пост санкт-петербургского военного генерал-губернатора был предоставлен ему главным образом для того, чтобы в ближайшем окружении государя постоянно находился хоть один человек, на верность и опытность которого можно положиться всецело, какие бы ни наступили обстоятельства. Александр Аркадьевич казался себе отнюдь не просто начальником столичного военного округа и гарнизона, но как бы коннетаблем, наподобие тех безупречных вельмож, что в средние века то и дело спасали французский трон от феодальных смут и волнений черни, сражаясь бок о бок со своими повелителями. Но именно потому, что порученная ему должность была значительно скромней этой истинной (или скорее воображаемой) роли, он исполнял официальные обязанности особенно тщательно, рассматривая их как некий искус; притом некоторые из этих обязанностей были Суворову по душе: с азартом занимался он испытанием конно-железных дорог, сооружением водопровода, восстановлением Апраксина двора и всяческим вообще благоустройством. Он гордился тем, что без зова не появляется во дворце днем, не докучает мелкими заботами, с которыми неизменно справляется сам. И ни за что на свете он не позволил бы себе завести речь о делах вечером, когда его принимали как гостя и друга. Разумеется, ему случалось, и весьма часто, обращаться к государю с различными ходатайствами, но при этом он так неукоснительно соблюдал принятый порядок, как будто был самым обыкновенным генерал-губернатором: письменно просил князя Долгорукова — главного начальника Третьего отделения — при очередном всеподданнейшем докладе повергнуть на высочайшее рассмотрение такой-то вопрос. Правда, порою не мог Александр Аркадьевич удержаться от постскриптума, поясняющего, qu’en parler aux heures ou il a le bonheur de voir sa majest'e, serait une impiet'e[5]
. Долгоруков про себя находил такую нарочитую щепетильность ханжеской и потешной, но поддакивал императору, который принимал ее как должное и на ходатайства милостиво соизволял.До сих пор осечек не бывало, и влияние светлейшего князя Суворова выглядело безграничным, но сам он, при всем своем романтизме, достаточно изучил характер Sa Majest'e, чтобы просить лишь о том, что разрешали охотно. Как царедворец чуткий, Александр Аркадьевич не сомневался, что, хотя бы раз нарушив это правило, он лишится доверия, — а без доверия какая дружба, ну а без дружбы этой что такое была бы его жизнь?