После приезда Маши Маркович он заметно переменился, и дома почти не бывал, и в редакцию не заглядывал, пропадая по целым дням на Итальянской, где она обитала в квартире замужней подруги. Работал через силу, жаловался на приливы крови к голове — холодная вода не помогала — и все повторял, что никто ему не нужен, кроме Маши, а родные и знакомые — в тягость. Варвара Дмитриевна смиренно соглашалась: это так и должно быть, — когда любишь, и любишь сильно, то все мамашеньки в сторону, — а сама обижалась и ревновала отчаянно, и притвориться как следует не умела.
В конце мая Писарев объявил ей и сестрам, что рассорился с Благосветловым — да, из-за Маши, да, по ничтожному поводу, но все равно вдребезги, — теперь не будет прежних гонораров, и надобно расстаться, потому что вчетвером не прожить. Нашел себе крохотную комнатку на Таврической, обедал за тридцать копеек в кухмистерской, переводил с немецкого «Историю цивилизации» Шерра (издатель, из небогатых и начинающих, платил пять — семь рублей за печатный лист), редактировал (совсем за гроши) чужие переводы, почти бедствовал, но зато мог себе позволить ни с кем не знаться, кроме единственного человека, который был ему необходим; правда, этот человек настаивал на соблюдении приличий, не скрывая, что это всего лишь предлог, оправдывающий отсутствие любви.
В июле Маркович наняла квартиру на Невском, а в сентябре, сделавшись вдовой (где-то там, в глуши, скончался, напрасно ее призывая, старый муж), позволила наконец Писареву поселиться возле нее — совсем рядом, в том же доме Лопатина, только по другой лестнице.
Мечта исполнилась: день за днем просиживал он у стола, за которым любимая женщина писала роман, подробно разглядывал платье и прическу, дыша ее духами. Когда Маше слишком надоедал этот неотступный обожающий взгляд, она сердилась: нечего бездельничать. Он нехотя уходил к себе, нехотя исписывал страницу, иногда тут же разрывал ее в клочки. Слог не утерял изящества, но измельчился, остыл, обмяк. Впрочем, теперь Писарев больше пересказывал, чем сочинял, и не стоило негодовать на Некрасова, который, загодя заручившись статьями бывшего оракула «Русского слова» в будущих, перелицованных «Отечественных записках», ни разу так и не напечатал его подписи…
Писарев не негодовал. Он был счастлив. Только вот голова болела. Работа не удавалась. И Маша не любила его.
«…О, Маша! — взывала из Грунца Варвара Дмитриевна. — Я знаю, что это безумие, что это письмо не приведет ни к чему, но все же, ты ведь добра, умоляю тебя, сделай Мите жизнь легкой и счастливой… У Мити не так, как у других; если он страдает — его умственные способности уничтожаются… Если ты не можешь сделать его жизнь приятной — да что я говорю — счастливой, если не умеешь его полюбить, то хоть пожалей его, меня пожалей…»
В конце апреля шестьдесят восьмого года, когда Маркович закончила роман, они с Писаревым принялись хлопотать о заграничных паспортах. Не вышло: Писарева не отпускали ни за что. Тогда, вооружась медицинским свидетельством, он попросил разрешения пользоваться купаниями в Лифляндской и Курляндской губерниях. На это согласились.
Четвертого июля, утром, в Дуббельне, что верстах в двадцати от Риги, Писарев вошел в море, по мелководью забрел подальше от берега, окунулся — и с этой минуты никто не видел его живым.
POST FACTUM: АПРЕЛЬ 1878
«Милостивый государь Федор Михайлович!
Благодарю Вас за внимание к моей просьбе, за присланные книги и еще более за дружеское отношение к моему сыну. Г-н Достоевский (вероятно, Ваш брат или родственник) пишет мне, что Вы любили и уважали моего сына. — Мне всегда так отрадно слышать от хороших людей доброе слово о дорогом моем Мите — так давно меня покинувшем».
Варвара Дмитриевна встала и прошлась по комнате, чтобы подступившими вдруг слезами не испортить письма. В последние десять лет с нею часто так бывало: не больно, и вроде бы не плачешь, а слез не унять, и не легче от них. Старость это. Старость и горе, сказала она себе и вернулась к столу.