Писем этих на рабочем столе коменданта Санкт-Петербургской крепости генерал-лейтенанта Алексея Федоровича Сорокина набралось уже несколько штук, но все как-то руки до них не доходили. По случаю плачевных польских дел военный совет созывали чуть ли не каждую неделю — изволь с утра отправляться во дворец, и, почитай, на целый день; и по крепости хлопот не оберешься, за каждой мелочью проследи, это же срам, какие теперь офицеры пошли, положиться не на кого, государственный герб, что над воротами, не догадаются подновить, пока не прикажешь. Да еще роман этот — «Что делать?» — пропасть времени отнял. Так что не прогневайтесь, сударыня, придется вам еще пообождать, тем более что не такой у вас сынок, чтобы просматривать его цидулы спустя рукава. Недолюбливал Алексей Федорович этого лицемерного юнца. Даже Полисадову намекал: не доверяйте, отец Василий, набожности арестанта Писарева, не стоит он вашей заботы, а в церковь просится в лучшем случае для моциону. Конечно, у Полисадова могут быть свои виды, мешаться в них не след, но неужто нельзя в разговоре с должностным лицом обойтись без елейного вздора насчет молодых умов и разбитых сердец? Шестьдесят восемь лет прожито, более полустолетия — в военной службе, научились разбираться в людях, не беспокойтесь. Этот барчук, хоть и нацепил личину кротости (чем и похваляется перед матерью; несчастная женщина, ничего не скажешь, а кто виноват? — воспитывать надо было), — испорчен до мозга костей. Алексей Федорович не поленился заглянуть в дело и убедился, что Следственная комиссия тоже раскусила Писарева с первых же допросов, во всеподданнейшем докладе так и сказано: злостная неоткровенность. Да не умеет князь Голицын обращаться с преступниками. Хотя — кто теперь умеет? Вон Чернышевским Третье отделение занимается, чего бы, кажется, лучше, — а толку что? Ходят вокруг да около, каких-то новых улик дожидаются; до того заигрались, что едва не прохлопали: отпустил бы его Сенат на поруки — поминай как звали. Ну, то Чернышевский — личность серьезная, с большими связями, да и умен же, каналья. А наглого мальчишку Долгоруков с Потаповым поставили бы на место живо.
Ведь, что ни говорите, следствие располагало изготовленной для нелегальной печати, тепленькой еще рукописной статьей, ниспровергающей существующий строй, с неслыханными дерзостями против государя и августейшей семьи, — это раз. Второе — арестованный сообщник, указавший на автора статьи, благодаря чему этого самого Писарева удалось захватить без промедления. Преступник напуган, растерялся, от всего отпирается — отлично: дайте ему очную ставку с благоразумным приятелем, поручите сенатским секретарям исследовать почерк, объясните вразумительно, чем пахнет оскорбление величества и приготовление к бунту, — и все это как можно скорей, не давая опомниться. Ну и ножкой притопнуть. Глядишь, и показались бы наружу пружины подземной интриги. А промедлили — обернулось фарсом. Изобличенный злоумышленник, приветливо улыбаясь, сообщает высочайше утвержденной Следственной комиссии, что он человек легко увлекающийся, даже склонный к умопомешательству, что действительно составил крамольную статью — под впечатлением минуты, из мальчишеского ухарства, — но в спокойном расположении он, знаете ли, крайних суждений не одобряет, и статья ему не нравится.
Вот и подступись теперь к нему. Кандидат университета, хорошая фамилия, приятные манеры, открытый взгляд, и рассказывает с доверчивым выражением, охотно, с подробностями даже, — но о чем, о ком? — о жестокой кузине, из-за которой он якобы лишился рассудка. Послушаешь, и вопреки очевидности сомнение берет — да полно, этот ли чувствительный птенчик сочинил пасквиль, где обо всех о нас выразился коротко и ясно: «Чтобы при теперешнем положении дел не желать революции, надо быть или совершенно ограниченным, или совершенно подкупленным в пользу царствующего зла». Хороша любовная горячка! Кузина его, видите ли, погубила.