– Ажио черно да мокро стало, – вспоминали потом канониры…
В два часа дня французы взяли батареи Раевского, и желтая лавина улан двинулась теперь на батареи Костенецкого. С остервенелым бесстрашием, взметывая тучи песка и пыли, уланы[30]
вмах рубили клинками прислугу. Костенецкий схватил пушечный банник:– Ребята, не бойтесь смерти… Смотри, как надо!
Казалось, воскресли времена былинных героев. Банник, как оглобля, прошелся над головами улан, и человек десять сразу полегли под копыта своих лошадей. Еще взмах – и образовалась просека во вражьих рядах, вдоль этой просеки и пошел Костенецкий, сокрушая улан направо и налево. Канониры похватали, что было под рукой, и ринулись на защиту своих пушек. В ход пошли банники и пыжовники[31]
, тесаки и пальники[32], кулаки и чубы… Уланы отхлынули!– А ну, всыпь им под хвост, – велел Костенецкий, и звонкая картечь повыбила все задние ряды французской кавалерии…
Наградою ему была золотая шпага «За храбрость» с алмазами на эфесе. Современники пишут, что после Бородина император пожелал видеть Ермолова и Костенецкого.
– Артиллерия работала славно, – сказал он им. – Говорите же, какой теперь награды вы хотели бы лично для себя?
Язвительный Ермолов сказал:
– Ваше величество, сделайте меня… немцем! Александр I понял намек генерала: засилье немцев на руководящих постах в армии стало уже невыносимо. Он повернулся к Костенецкому в надежде, что тот язвить не станет:
– Ну а ты, генерал, чего бы хотел от меня?
– Ваше величество, – смиренно отвечал Костенецкий, – прикажите впредь в артиллерии делать банники из железа. А то ведь они деревянные: как трахнешь по каске – сразу пополам трескаются…
Ермолов потом сказал Костенецкому:
– А ведь нам, Базиль[33]
, не простят этих шуток…Не простили! Место Ермолова занял князь Яшвилль, которого Костенецкий терпеть не мог. Но время было не таково, чтобы разбираться с начальством. Париж открылся после битвы при Фер-Шампенуазе; в этой удивительной битве пехота русская даже не успела выстрелить – она лишь утверждала своей поступью победные громы российской артиллерии. Европа рукоплескала русскому воинству, вступившему в Париж, и в памятном манифесте о мире сказано было справедливейше: «Тысяча восемьсот двенадцатый год, тяжкий ранами, приятыми в грудь Отечества Нашего для низложения коварных замыслов властолюбивого врага, вознес Россию на верх славы, явил пред лицем вселенныя в величии ее, положил основание свободы народов». На этом и закончилась боевая карьера Костенецкого!
Пока пушки гремели, при дворе старались не замечать его правды-матки, которую он резал в глаза начальству, невзирая на их чины и титулы. Но вот наступила мирная тишина, пушки, покрытые чехлами, стали тихо дремать в арсеналах, и Костенецкий вдруг оказался неудобен для властей предержащих. К тому же и всесильный граф Аракчеев, достигнув после войны небывалых высот власти, не давал Костенецкому хода по службе. Однажды при встрече он гнусаво напомнил Василию Григорьевичу:
– Я ведь не забыл, как вы, генерал, меня, сироту горькую, в Корпусе кулаками потчевали. И сейчас, бывало, поплакиваю, дни юности вспоминая, под вашим суровым капральством проведенные…
Один современник отмечал, что Костенецкий был «тверд в своих убеждениях, не умел гнуть спину перед начальством, с трудом переносил подчиненность». Не стало боевых схваток, и конная артиллерия потеряла присущую ей лихость, столь любезную сердцу Костенецкого. А на маневрах бывало и так, что пушки Костенецкого давно умчались за горизонт, а император со свитой, сильно отстав, вынужден догонять их галопом.
– Остановите ж этого безумца! – кричал император. – Или он не понимает, что здесь не война, а только маневры…
Посланный адъютант возвращался с унылым видом:
– Костенецкий сказал, что не вернется.
– Чем же он занят?
– Не смею повторить, ваше величество.
– Я вам повелеваю: повторите.
– Костенецкий сказал, что его бригада не имеет времени шляться по всяким императорским смотрам, занятая служением священного молебна об изгнании из Руси всех татар и немцев.
– Костенецкий зазнался! Надо его проучить…Командующий 1-й армией, барон Остен-Сакен, решил примирить Костенецкого с Яшвиллем, пригласив их к себе на обед.
– Если вы меня любите, – сказал барон, – то, Василий Григорьевич, должны при мне поцеловаться с князем Яшвиллем.
Костенецкого так и выкинуло из-за стола.
– Да кто вам сказал такую чепуху, будто я люблю вас, барон? Напротив, барон, я ненавижу вас!
Настал черед растеряться командующему армией:
– За что же, милейший, вы меня ненавидите?
– А за то, – рубил Костенецкий, – что вы немец-перец-колбаса, кислая капуста… Терпеть не могу вашего педантства[34]
, формалистики, шагистики и прочих берлинских премудростей. Я – русский воин, и мне ли подчиняться князьям Яшвиллям и баронам Остен-Сакенам? Ты совсем глупый, если решил, что я твоего татарина целовать стану… Обедайте сами. Ну вас всех к черту!Костенецкому велели покинуть армию и ехать к себе на хутор. Он приехал домой, а там крестьяне воют от притеснений управляющего.