Размышляя об этом, Кузьма решил, что брат для деревни совсем отрезанный ломоть – и потому, что его не манит сюда приехать, посмотреть, как живут свои и не свои, походить по старым, с детства знакомым местам и разбередить этим душу, и потому, что ему неинтересно с деревенскими разговаривать, знать хоть со слов, что сталось с дедом Фёдором, который когда-то жарил его крапивой, или с девчонками, которых он провожал с полянки. В глубине души Кузьма обижался на Алексея, но это была слабая, не болящая обида.
В конце концов, брат сам должен понимать что к чему, он не маленький. У них с деревней это обоюдное: брат постепенно забывал свою деревню, а стало быть, и своё детство, а деревня постепенно забывала, что был у неё когда-то такой человек.
Но если Кузьма приедет к нему, Алексей, конечно, поможет. Всё-таки брат, одна кровь. У него деньги должны быть. Кузьма объяснит, что это ненадолго, что через два месяца с небольшим ему дадут в колхозе ссуду и он сразу вышлет. И как он раньше не вспомнил о брате?
Дома, чтобы успокоить Марию, Кузьма сказал:
– Если в эти дни не соберу сколько надо, поеду к Алексею.
– Не даст он, – помолчав, сказала она.
И вся уверенность в том, что ему надо ехать к брату, у Кузьмы сразу пропала. <…>
Неудачным оказалось посещение Степаниды, женщины денежной, но весьма скупой. Никакие просьбы бригадира Василия и родной племянницы на неё не подействовали. Она бы, по её словам, с удовольствием дала бы деньги для спасения Марии, но у неё их нет. Скупость довела Степаниду до такого состояния, что она не может даже снять с книжки для самой себя, так люди могут узнать. Однако, все и так знают.
На второй день Василий повёл Кузьму к своей больной матери, тётке Наталье.
Кузьма давно уже не видел тётку Наталью, с тех пор, как года три или четыре назад она слегла. Он не мог представить себе, что она лежит в постели – никуда не торопится, ничего не делает, а просто лежит, как все старухи перед смертью, смотрит ослабевшими глазами на людей, которые заходят к ней посидеть, с трудом поворачивается с боку на бок. Все это годилось для кого угодно, даже для самого Кузьмы, но не для тётки Натальи. Сколько Кузьма себя помнил, она всегда, каждую минуту, как заведённая, что-то делала, она успевала в колхозе и дома, вырабатывала за год по шестьсот трудодней и одна, без мужика, поднимала троих ребят, из которых Василий был старшим. Мало сказать, что она была работящей, работящих в деревне сколько угодно, а тётка Наталья такая была одна. Она никогда не ходила шагом, и деревенские, завидев, как она несётся по улице, любили спрашивать:
– Тётка Наталья, куда?
Она на ходу торопливо отвечала:
– Куда-никуда, а бежать надо.
Эта поговорка осталась в деревне, её повторяют часто, но ни к кому больше она не подходит так, как подходила к тётке Наталье.
В колхозе и сейчас ещё вспоминают, как тётка Наталья вершила в сенокосы зароды. Нипочём потом этим зародам было любое ненастье, всё с них стекало на землю, и они, не оседая, картинкой стояли до самой зимы. А ещё тётка Наталья не хуже любого мужика умела рыбачить. Когда она по осени выходила лучить и зажигала смольё на своей лодке, мужики, матерясь, отгребали от неё подальше.
Она так и не научилась ходить шагом и, видно, из последних сил добежав до кровати, упала. И вот теперь, сама на себя непохожая, словно сама себя пережившая, день и ночь, не вставая, лежит в маленькой комнатке, отгороженной для неё от горницы. К ней приходят старухи, сидят, жалуются на житьё, и она, у которой всю жизнь не было даже пяти минут на разговоры, слушает их, поддакивает.
Когда Василий и Кузьма пришли, тётка Наталья спала и не услышала их. Одно окно было занавешено совсем, другое наполовину закрыто одной створкой ставня, и в комнате стоял полумрак. В нём Кузьма не сразу и разглядел тётку Наталью.
– Мать! – позвал Василий.
Она очнулась, без всякого удивления, будто ждала их, взглянула на мужиков и сказала:
– Василий пришёл. А второй – Кузьма. Давно я тебя не видала, Кузьма.
– Давно, тётка Наталья.
– Поглядеть на меня пришёл? Хвораю я. Глядеть не на что стало.
Она сильно похудела, высохла, голос у неё был слабый, и говорила она медленно, с усилием. Лицо её почему-то стало меньше, чем было, и как бы затвердело; когда она говорила, лицо оставалось неподвижным, даже губы не шевелились, и поэтому казалось, что голос идёт не из неё, а звучит где-то рядом.
– Я и не сильно старуха. Семьдесят нету. Другие поболе ходят. А вот привязалось, – говорила она, и слушать её надо было долго, хотелось в это время найти для себя ещё какое-нибудь занятие.
– Болит-то шибко? – спросил Кузьма.