Читаем Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов полностью

Трагично не то, что мы отпетые люди – интеллигенты и нам переучиваться сейчас на новый язык невозможно, но трагично то, что вы, рабкоры, пишете, как мы. И вот получается трагедия рабочего агитатора, вождя, – он теряет свой народный, простой, сочный, ясный, выразительный язык и вместо него получает штампованный язык наших газет…[77]

К рефлекторной правдивости предъявляются все более и более конкретные требования. Среда языка или форма выражения после начатой революции языкового пятна уже сознается как самостоятельная реальность, хотя и не все идут так далеко в материальной чувствительности к ней, как авангардные поэты или провозглашающие возможность сознательного языкового строительства лингвисты. Эпистемологическое требование «называть вещи своими именами» начинает звучать двусмысленно, поскольку появляется несколько «языковых культур» или «политик голоса», в связи с чем само «положение вещей» несколько отодвигается на второй план даже для рассчитывающих на достаточную пропускную способность (народного) языка.

Если пролетарская газетная литература занимает «сенсуалистские» позиции, а партия претендует на роль трансцендентальной инстанции, то воззрения ЛЕФовцев оказываются более диалектичны. Политическая революция состоялась (благодаря политическому авангарду), но революция культурная – трансформация повседневности, чувственности, эстетических привычек – еще впереди (и здесь не обойтись без авангарда художественного). Эту позицию разделяют не только авангардисты и многие «попутчики» (для которых, впрочем, как раз политическая революция остается под более серьезным вопросом, чем культурная), но и партийные деятели. Так, Троцкий полагает, что «немало на свете людей, которые мыслят как революционеры, но чувствуют как мещане»[78], указывая таким образом рассинхронизацию практического разума и эстетической способности суждения.

Впрочем, укорененные в философии и эпистемологии языка предшествующих веков[79] разногласия по поводу того, какому языку должно быть отдано предпочтение – только следующему революционной действительности или сознательно опережающему ее – в начале 1920-х еще не так остры в лингвистике и литературе, поскольку почти весь спектр акторов исходит из презумпции необходимости переизобретения языка в литературных или революционных целях и возможности революционной языковой политики или политики поэтов[80]. Вопрос о том, должен ли язык точно отражать факты (революционной) действительности или последняя должна быть сама революционизирована посредством языка[81], то есть раскол между парадигмами литературного позитивизма и дискурсивной инфраструктуры, станет принципиальным, когда синхронность двух этих рядов разойдется, а дилемма всякой (медиа)философии языка получит политическое звучание.

Далее версии и судьбы революции в языке несколько расходились – как и в случае любой революции. Карцевский, оказавшийся к 1922 году в берлинской эмиграции, будет говорить скорее о «языке революции», то есть новой лексике и фразеологии, через которую революция может поступать в язык или проступать в языке, но продолжит защищать усвоенный у Соссюра постулат о неизменности грамматической системы[82]. Винокур же в первом выпуске ЛЕФа 1923 года уже будет настаивать ровно на обратном – «революции языка», наиболее значимые «сознательные вмешательства» которой происходят как раз не на уровне лексики (заумного словотворчества), но на уровне грамматических модификаций (словостроительства футуристов)[83].

Для революции, имманентной самому языку, характерно выказываемое Винокуром индустриальное бессознательное, которое ближе к соссюровской фразеологии «языковых механизмов»[84]: если элементы языка и мотивированы, то его внутренними механизмами, и чем выше языковой ярус, тем больше он «накапливает» мотивированности благодаря числу подлежащих ему ярусов. Мотивация рождается из духа системности языка, но ее нельзя засечь на уровне сенсуалистских «простых идей» или неопозитивистских «атомарных фактов». Карцевский противостоит этой позитивистской политэкономии знака и, в свою очередь, как раз подразумевает, что знак более мотивирован именно в отдельных, простейших случаях вроде ономатопеи, а значит, и все дальнейшие языковые образования несут память о том же истоке (хотя она и последовательно убывает), а вернуться к нему можно только творческими усилиями (духа), преодолев, как читатель уже может догадаться, силу инерции и автоматизм привычки[85].

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих литературных героев
100 великих литературных героев

Славный Гильгамеш и волшебница Медея, благородный Айвенго и двуликий Дориан Грей, легкомысленная Манон Леско и честолюбивый Жюльен Сорель, герой-защитник Тарас Бульба и «неопределенный» Чичиков, мудрый Сантьяго и славный солдат Василий Теркин… Литературные герои являются в наш мир, чтобы навечно поселиться в нем, творить и активно влиять на наши умы. Автор книги В.Н. Ерёмин рассуждает об основных идеях, которые принес в наш мир тот или иной литературный герой, как развивался его образ в общественном сознании и что он представляет собой в наши дни. Автор имеет свой, оригинальный взгляд на обсуждаемую тему, часто противоположный мнению, принятому в традиционном литературоведении.

Виктор Николаевич Еремин

История / Литературоведение / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии
100 великих мастеров прозы
100 великих мастеров прозы

Основной массив имен знаменитых писателей дали XIX и XX столетия, причем примерно треть прозаиков из этого числа – русские. Почти все большие писатели XIX века, европейские и русские, считали своим священным долгом обличать несправедливость социального строя и вступаться за обездоленных. Гоголь, Тургенев, Писемский, Лесков, Достоевский, Лев Толстой, Диккенс, Золя создали целую библиотеку о страданиях и горестях народных. Именно в художественной литературе в конце XIX века возникли и первые сомнения в том, что человека и общество можно исправить и осчастливить с помощью всемогущей науки. А еще литература создавала то, что лежит за пределами возможностей науки – она знакомила читателей с прекрасным и возвышенным, учила чувствовать и ценить возможности родной речи. XX столетие также дало немало шедевров, прославляющих любовь и благородство, верность и мужество, взывающих к добру и справедливости. Представленные в этой книге краткие жизнеописания ста великих прозаиков и характеристики их творчества говорят сами за себя, воспроизводя историю человеческих мыслей и чувств, которые и сегодня сохраняют свою оригинальность и значимость.

Виктор Петрович Мещеряков , Марина Николаевна Сербул , Наталья Павловна Кубарева , Татьяна Владимировна Грудкина

Литературоведение
Расшифрованный Лермонтов. Все о жизни, творчестве и смерти великого поэта
Расшифрованный Лермонтов. Все о жизни, творчестве и смерти великого поэта

ВСЁ О ЖИЗНИ, ТВОРЧЕСТВЕ И СМЕРТИ МИХАИЛА ЮРЬЕВИЧА ЛЕРМОНТОВА!На страницах книги выдающегося литературоведа П.Е. Щеголева великий поэт, ставший одним из символов русской культуры, предстает перед читателем не только во всей полноте своего гениального творческого дарования, но и в любви, на войне, на дуэлях.– Известно ли вам, что Лермонтов не просто воевал на Кавказе, а был, как бы сейчас сказали, офицером спецназа, командуя «отборным отрядом сорвиголов, закаленных в боях»? («Эта команда головорезов, именовавшаяся «ЛЕРМОНТОВСКИМ ОТРЯДОМ», рыская впереди главной колонны войск, открывала присутствие неприятеля и, действуя исключительно холодным оружием, не давала никому пощады…»)– Знаете ли вы, что в своих стихах Лермонтов предсказал собственную гибель, а судьбу поэта решила подброшенная монета?– Знаете ли вы, что убийца Лермонтова был его товарищем по оружию, также отличился в боях и писал стихи, один из которых заканчивался словами: «Как безумцу любовь, / Мне нужна его кровь, / С ним на свете нам тесно вдвоем!..»?В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Павел Елисеевич Щеголев

Литературоведение