Получается, что закон и право как бы санкционируют первородный грех, ибо предполагают, что невинного существования быть не может. И именно это противопоставляет поэзию и право, но одновременно и сближает их, потому что, как пишет в "Судном дне" Сальваторе Сатта[16]
(на что обратил мое внимание Джованни Габриэлли[17]), "право ужасно, как сама жизнь" — и литература, которая призвана рассказывать голую правду жизни, не навязывая читателю моральных установок, не может не ощущать, что находится в опасной близости к этому ужасу и этой меланхолии. Поэзия тоже дочь падшего мира (мира варварства, сказал бы Новалис) и его отражение; хотя, в отличие от права, консервативного по своей природе (Ленин считал всех юристов реакционерами), поэзия — это не только путешествие в мир теней, но порой и ожидание или предчувствие зари вновь обретенной невинности, которая уже не будет нуждаться в законе. Как показывает "История позорного столба" Мандзони,[18] литература порой берет на себя роль адвоката, выступая против юридического насилия над обвиняемыми, лишенными гарантий правовой защиты.В Германии в эпоху романтизма сложился редкостный союз (почти симбиоз) поэзии и права — понимаемого как обычное право, а не как позитивный закон. Выдающиеся филологи и писатели братья Гримм были юристами. Собирая свои знаменитые сказки, они хотели спасти великое наследие "доброго старого права" — традиции и местные обычаи многоголосого немецкого народа; наследие, которое веками сохранялось в фольклоре. В те же годы в Германии развернулась любопытная юридическая полемика между Тибо, который предлагал ввести единый гражданский кодекс, написанный по примеру наполеоновского (все граждане должны быть равны перед законом, а феодальные привилегии следует упразднить), и Савиньи,[19]
который отстаивал принципы разнообразия, учета местных особенностей, неравенства, проистекающие из обычного права Священной Римской империи. Савиньи видел в едином правовом кодексе орудие авторитарной нивелировки.Конечно, в зависимости от обстоятельств сторонники и той и другой точки зрения могли защищать человеческую свободу. Унифицирующая модель, например, находила выражение и в сталинской тирании, которая стирала все различия, и в демократической заботе о соблюдении прав всех людей: вспомним судебное решение сорокалетней давности, которое обязало один из университетов на юге США принять чернокожего, — то было насилие, хотя и справедливое, над локальными особенностями культуры белого населения Америки и традиционным расизмом. Лопе де Вега в пьесе "Лучший алькальд — король" показывает прогрессивный характер централизованной власти, которая защищает правосудие, пресекая партикуляристские устремления феодалов, кладя конец безнаказанности местных властителей, подобных дону Телло. Сегодня в Европе та же опасность проявляется в лихорадочном стремлении любой ценой отстоять местную самобытность, в центробежных силах микронационализма, регионализма, партикуляризма.
В годы расцвета немецкого романтизма полемика между Тибо и Савиньи оказала глубокое влияние на литературу. Гейне как поэт начинал с того, что воспевал обычное право, неповторимость и органичность которого обусловлены многовековой историей и отражены в немецких народных песнях. Позднее он осознал, что ситуация, когда обычное право превращается в право как таковое, — одно из проявлений misere[20]
Германии, культурного отставания немцев и несправедливого общественного устройства. Как отмечает Мария Каролина Фуа,[21] Гейне и в своих поэтических произведениях со временем начал проявлять себя как сторонник Наполеона и наполеоновского кодекса, поскольку в унифицирующей политике французского императора увидел предвестие новой, современной эпической общности. Поэтика шиллеровского театра, построенного на парадоксах понимания свободы, тоже пропитана юридической проблематикой.