Читаем Литература и революция полностью

– Ругают мещанство, посрамляют буржуазию, – жаловался Чуковский. – Но ведь мещанство создало Дарвина, Милля, Спенсера, ведь «оно так любило нашу человеческую культуру», – а готтентот, всемирный, сплошной, апокалипсический, ведь он все это задушит и растопчет! И в надуманном припадке того паясничества, которым он обычно прикрывает свою духовную оголенность, Чуковский восклицал, обращаясь к мещанству: «О, воротись! Ты было так прекрасно!»

Тщетно искать тут социального смысла. Почему это мещанство должно воротиться? Откуда? Разве век его закончился? И что такое этот готтентот? Оказывается, это городская масса. Это она сплошной стеной надвигается на культуру… Какая грубо реакционная клевета!

Если низы, впервые пробужденные к жизни, жадно поглощают поддельную романтику и маргариновый сантиментализм, проделывая в сокращенном, убогом, обобранном виде ту эстетическую эволюцию, которую в пышных формах проделывали в предшествующие десятилетия и столетия имущие классы, то здесь нет никакого нашествия готтентотов на культуру, а есть первые шаги приобщения низов к культуре. Тут не угроза культуре, а ее упрочение. Тут нет опасности возврата от Шекспира к Пинкертону, а есть восхождение от бессознательности – через Пинкертона – к Шекспиру. За тяготением к сыскному героизму и кинематографией мелодраматике скрывается глубочайший, хотя еще полуслепой, социальный идеализм. Завтра он станет зрячим. Пинкертон будет превзойден, а миллионами, впервые пробужденными к сознательной духовной жизни, будет заложена основа для несравненно более широкого и человечного искусства, чем наше… Но какое Чуковскому дело до великих проблем, до чередования культурных эпох, до исторических перспектив!..

Но и это не все. После того как он восславил мещанство и попытался всех до смерти испугать готтентотским нашествием («спасения нет, – мы все утопленники!»), он вдруг, на последних двадцати строчках, выбрасывает спасательный круг… «пролетарской идеологии». И с заискивающей и одновременно злой гримасой заканчивает: «Я верую в это крепко, и да поможет бог моему неверию». И эта молитва, пролетарской идеологии ради, до такой степени нелепо, немотивированно, умышленно брошена «под занавес», что сквозь черты талантливого малого вы видите совершенно ясно паразитическую физиономию приживальщика чужих идеологий, Фомы Фомича Опискина от критики.

Характернейшей чертой Чуковского является его ненависть к Горькому.

Чуковский хвалится, что критики (т. е. он сам) у нас теперь не «идею проводят», а «действительно критикуют книги» и что пред лицом Чуковского, как и пред лицом Аполлона, все идеи и темы равны: искусство знает только форму. Но это так только говорится. На самом деле эстетического нелицеприятия у г. Чуковского меньше всего. Свои симпатии и антипатии он всегда распределял в высшей степени тенденциозно. Он не просто «критиковал», нет, он тоже проводил свою «идею»: боролся за права безыдейности, облегчал целому поколению интеллигенции работу ликвидации нравственных обязательств, – в том ведь и все его значение. Он умел преследовать, правда, не губительно, потому что хлесткость его еще никому не наносила глубоких ран, но с упорством, казалось бы, мало свойственным его ветром подбитой подвижности. Удары свои он направлял преимущественно по одному, главному врагу, нестерпимому для его эстетики: по той идеологии, в которую он «верит» (под занавес) и которую, вместе с Философовым, называет тупой маской, надетой на святой лик. Выступать с открытым забралом против миросозерцания он никогда не смел: на почве общих идей, метода, обобщений и логических аргументов он слишком ясно чувствовал свою слабость и хромоту; тут он довольствовался хихиканьем и щипками. Но он нашел для своего преследования одну большую мишень: Максима Горького, который был ему ненавистен как социалист и был ему доступен как художник.

Когда волны великого потопа отступили и разные ущемленные самолюбия оказались на опустевшем берегу сразу достаточно заметными, они решили, что теперь история начнет свою новую, настоящую главу и с их инициалов откроются все красные строки. В числе многого другого было тогда, со вздохом облегчения, заявлено, что «Горький кончился». А г. Чуковский, особенно талантливо заходивший в ту пору колесом, немедленно подхватил: что-с? Горький кончился? Никак нет. Да «он и не начинался». То есть и не было никогда никакого Горького, а было лишь одно литературное недоумение. Горький – борец? Да ничего подобного. Да он аккуратнейший «сын консисторского чиновника» и «теперь состоит кандидатом на судебные должности». А через несколько лет: да он австрийской школы генерал Пфуль, слепорожденный фабрикант абстракций. По замыслу это должно было быть очень зло, но и в замысле, и в исполнении было что-то подлинно смердяковское.

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзив: Русская классика

Судьба человека. Донские рассказы
Судьба человека. Донские рассказы

В этой книге вы прочтете новеллу «Судьба человека» и «Донские рассказы». «Судьба человека» (1956–1957 гг.) – пронзительный рассказ о временах Великой Отечественной войны. Одно из первых произведений советской литературы, в котором война показана правдиво и наглядно. Плен, немецкие концлагеря, побег, возвращение на фронт, потеря близких, тяжелое послевоенное время, попытка найти родную душу, спастись от одиночества. Рассказ экранизировал Сергей Бондарчук, он же и исполнил в нем главную роль – фильм начинающего режиссера получил главный приз Московского кинофестиваля в 1959 году.«Донские рассказы» (1924–1926 гг.) – это сборник из шести рассказов, описывающих события Гражданской войны. Хотя местом действия остается Дон, с его особым колоритом и специфическим казачьим духом, очевидно, что события в этих новеллах могут быть спроецированы на всю Россию – война обнажает чувства, именно в такое кровавое время, когда стираются границы дозволенного, яснее становится, кто смог сохранить достоинство и остаться Человеком, а кто нет.

Михаил Александрович Шолохов

Советская классическая проза

Похожие книги

На рубеже двух столетий
На рубеже двух столетий

Сборник статей посвящен 60-летию Александра Васильевича Лаврова, ведущего отечественного специалиста по русской литературе рубежа XIX–XX веков, публикатора, комментатора и исследователя произведений Андрея Белого, В. Я. Брюсова, М. А. Волошина, Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус, М. А. Кузмина, Иванова-Разумника, а также многих других писателей, поэтов и литераторов Серебряного века. В юбилейном приношении участвуют виднейшие отечественные и зарубежные филологи — друзья и коллеги А. В. Лаврова по интересу к эпохе рубежа столетий и к архивным разысканиям, сотрудники Пушкинского дома, где А. В. Лавров работает более 35 лет. Завершает книгу библиография работ юбиляра, насчитывающая более 400 единиц.

Александр Ефимович Парнис , Владимир Зиновьевич Паперный , Всеволод Евгеньевич Багно , Джон Э. Малмстад , Игорь Павлович Смирнов , Мария Эммануиловна Маликова , Николай Алексеевич Богомолов , Ярослав Викторович Леонтьев

Литературоведение / Прочая научная литература / Образование и наука
Очерки по русской литературной и музыкальной культуре
Очерки по русской литературной и музыкальной культуре

В эту книгу вошли статьи и рецензии, написанные на протяжении тридцати лет (1988-2019) и тесно связанные друг с другом тремя сквозными темами. Первая тема – широкое восприятие идей Михаила Бахтина в области этики, теории диалога, истории и теории культуры; вторая – применение бахтинских принципов «перестановки» в последующей музыкализации русской классической литературы; и третья – творческое (или вольное) прочтение произведений одного мэтра литературы другим, значительно более позднее по времени: Толстой читает Шекспира, Набоков – Пушкина, Кржижановский – Шекспира и Бернарда Шоу. Великие писатели, как и великие композиторы, впитывают и преображают величие прошлого в нечто новое. Именно этому виду деятельности и посвящена книга К. Эмерсон.В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Кэрил Эмерсон

Литературоведение / Учебная и научная литература / Образование и наука