То, что безымянные, безвестные адресаты литературных текстов все чаще берутся за перья, то есть сами становятся авторами, пусть в ограниченной мере и форме, – тоже характерный симптом. Эпистолярный контакт с автором книги в отсутствие предварительного с ним знакомства – явление не вовсе новое: Бернарден де Сен-Пьер после публикации «Поля и Виргинии» и Руссо после публикации «Новой Элоизы» получали множество писем от вдохновленных ими читателей и читательниц. Но с началом XIX века феномен «читательского письма» приобретает невиданную прежде масштабность. Писатель (или редактор) в качестве адресата читательских посланий объединял в себе сразу много ролей: он и отец, и брат, и друг, и забавник, и учитель морали, и духовник, перед которым хочется обнажить душу. Одиночество чтения повышает готовность к аффективному контакту, к соотнесению себя с писателем-кумиром. Вот, к примеру, некто Майе, молодой парижский чиновник, рассказывает в письме Оноре де Бальзаку о том, как по вечерам спешит на площадь Одеон в кабинет чтения – зачем?.. «Склонившись над книгой, напрягаясь мыслью, я поглощаю за вечер больше страниц, чем в конторе за целую неделю, а это немало. Так много страниц написав в отсутствие всякой мысли, я так же много читаю в присутствие ее – вот моя жизнь, выраженная в двух строчках»[89]
. Механистичность конторского, подневольного письма здесь подчеркнуто противопоставлена добровольному, творческому характеру чтения – при подчеркнутой же соизмеримости объемов текста, перерабатываемого в разных режимах. Присутствие чьей именно «мысли» вызывает столь трогательно-благодарную реакцию месье Майе – Бальзака или собственной? Из письма не ясно, да и не важно: роли пишущего и читающего, при всем различии, выглядятОчевидно, что в процессах литературного чтения «репетируются» практики символического потребления, распространяющиеся в «буржуазный век». Виртуальное
Исторически местом карнавала бывала, как правило, рыночная площадь. На время праздника рутина торговых расчетов и сделок выворачивалась своей «изнанкой» – авантюрной свободой экспериментального лицедейства. В этих контрастных состояниях обнаруживало себя, по мысли Бахтина, «противоречивое становящееся единство» капитализма, который «как некогда „сводник“ Сократ на афинской базарной площади», сводил людей и идеи, релятивизировал социальные, культурные, идеологические миры, превращал «прежние формы жизни, моральные устои и верования в „гнилые веревки“, обнажая скрытую до этого амбивалентную и незавершимую природу человека и человеческой мысли»[91]
. Амбивалентность и незавершимость – переживания по-своему требовательные, особенно когда внедряются в жизнь в небывало высоких «дозах», – субъект ведь может быть совсем не рад своей эмансипации от сложившихся, «слежавшихся» форм жизни, моральных устоев и верований. С учетом этой неоднозначности читательских реакций, роль посредников, обихаживающих вновь открытое пространство обмена, оказывается значительной, но и двусмысленной. «Сводничество» как-никак не слишком престижная профессия, даже если возводить ее происхождение к Сократу.