У ворот Страстного монастыря я бывал в досознательном состоянии – в коляске, Пушкинскую площадь помню уже пустой, как только выйдешь из нашего парадного в доме шесть на Страстном, фигура Пушкина возвышалась на горизонте.
Шмелев не осознал символического соседства с Аполлоном Григорьевым, но Чехова помнил со своих ранних лет, жили на параллельных улицах, Большой Якиманке и Малой Полянке, соседи в трех минутах ходьбы друг от друга. Шмелев видел и описал свадебный скандал, послуживший Чехову сюжетом для рассказа и одноактной пьесы. Дом, где жил Чехов, в наше время существовал в первозданном состоянии и не считался памятником. Мимо этого дома, если я бывал у Деда Васи с Бабой Настей, мы проходили, направляясь на площадь Калужскую. Площадь стала Октябрьской, началось строительство второго павильона метро, с выходом на Якиманку, и чеховский дом был снесен вместе с рядом стоявшей церковью, освободившееся пространство отошло к Французскому Посольству.
Там успел побывать де Голль, и Брату Сашке удалось его увидать: колеблемый ветром старик шагнул в толпу с протянутыми руками. Это был символ его политики – сблизиться с нами, но «Ье fin de Gaullism! – услышал я в Париже на исходе 70-х. – Конец Голлизму!» Значит: «Глобализм!» (а сейчас ещё раз – национализм).
Шла ещё не антисталинская, но уже послесталинская пора, промежуток, о котором не помнят, либо вспоминать не хотят: имя Сталина перестали произносить, будто его никогда и не было. Пошли разговоры, какие раньше сочли бы за безумие или провокацию: «Ленин политических противников не арестовывал, разрешая им улизнуть за границу, как было с меньшевиком Мартовым». Спустя лет тридцать подразумеваемое сравнение со сталинским режимом приспешники Горбачёва припишут ему, словно его собственное смелое суждение, но люди моего поколения должны помнить: на исходе сталинских времен о том заговорили вовсю и, возможно, разговоры были спровоцированы, нас, должно быть, проверяли на лояльность. Так эти разговоры воспринимал мой отец, в сталинские годы исключенный за потерю политической бдительности. Стараясь бдительности больше не терять, отец обсуждал вслух с родственниками, они заходили к нам на Страстной бульвар, и я не мог их беседы не слышать: у нас была одна комната.
Нехватка жилой площади сделала меня с ранних лет свидетелем разговоров взрослых. Смысла речей не понимал и не вслушивался, но что-то всё же оседало в сознании.
Процессы тридцать седьмого проходили за углом от нас, вниз по Большой Дмитровке (бывш. Пушкинской), среди подсудимых оказались знакомые. С Бухариным Дед Вася до Октября пикировался в цирке, на митинге (о том было в газетах), лицом к лицу встретился с ним на Ильинке уже в советские годы. Не поздоровались, пошёл дед дальше, вдруг чувствует, будто его толкнули в спину, остановился, обернулся – Бухарин, тоже обернувшись, смотрит на него. Постояли, разошлись, опять, словно по команде, обернулись и разошлись окончательно. О нечаянной встрече у меня был случай рассказать по телефону вдове Бухарина А. М. Лариной-Лурье. Позвонил ей после того, как в журнале «Вопросы литературы» опубликовали мы статью Леонида Лиходеева о речи Бухарина на Первом Съезде писателей. Анна Михайловна меня выслушала и воскликнула: «Этого не могло быть!» Энергия в её голосе чувствовалась такая, будто она опровергала злостную ложь. А что такого невероятного? Шел по улице, встретил знакомого, ни слова друг другу не сказали и разошлись. Яростное неприятие чего бы то ни было им неизвестного проявляют вдовы, дети, биографы, держатели пакета сведений, и сколько в том пакете недосказанного и придуманного! Они отвергают ими не обработанное в должном духе: вдруг разрушит ревностно оберегаемую легенду? Каждый отстаивает свою версию, не допуская критической проверки.
Что сказал бы мой дедушка, доживи он до выхода Чуевских бесед с Молотовым, который о Бухарине между прочим говорит: «Его тянуло к эсерам». Возможно, в тех беседах дед нашел бы причины правки, которую Бухарин учинил его письму в «Правду». Письмо было о выходе из эсеровской партии, к заявлению о выходе дед счел нужным добавить объяснение своему разрыву с эсерами, а Бухарин объяснение вычеркнул. «Зачем вычеркнул?» – дед сам себя спрашивал. Расхождение Бухарин вычеркнул, оставил: вышел, и всё, словно не хотел компрометировать эсеровских установок.
Процессы, наверное, у нас в семье обсуждались, политические пересуды могли служить моей колыбельной песней, но слышать что-либо сознательно я был неспособен. Слова «черный ворон» помню. Видел и мрачный фургон, с воем проезжал у нас под окнами. Читая воспоминания узников, которых везли в том фургоне, понимаю, что мы жили на маршруте от Бутырской тюрьмы к НКВД.