«Объективный» подход к изображению своих героев, обязывающий оценивать их, пользуясь теми критериями, которыми руководствуются они сами и которые заданы им социальной средой, создавал впечатление, что в рассказе нет ни правых, ни виноватых, а автор его умеет все понять, оправдать и простить. Яркий пример тому — эпизод, в котором говорится о двух стариках, ценой многолетней и тяжелой работы скопивших денег на теплые шубы. Вскоре шубы у стариков были украдены, что вызвало глубокое возмущение у повествователя. Однако и это, казалось бы, бесспорно справедливое возмущение оказывается не столь уж справедливым, если оценивать его с позиции похитившего шубы, у которого «из глубины впалых глаз» глядели «голод и застывшее отчаяние», ибо жена его умерла, а четверо детей «голодом сидели» (1, 355).
Такой «объективный» социологический подход к изображению героев исключал для Короленко возможность однозначных, прямолинейных оценок и самих героев, и различных жизненных ситуаций.
Своеобразие социологического подхода к действительности особенно наглядно проявляется в «Марусиной заимке» в связи с тем, что это рассказ о любви, рассказ о традиционном любовном «треугольнике» — Маруся, Степан, Тимоха. Однако в этом произведении мы не встретим ни любовных сцен и объяснений, ни детального анализа переживания героев, ни даже сколько-нибудь развернутых диалогов между ними, и вот по какой причине: отношение Маруси к Тимохе вызвано не какими-либо присущими только ему индивидуальными качествами, не своеобразием его внутреннего или внешнего облика, а тем, что он воплощает в себе вообще тип крестьянина, т. е. любит Маруся не Тимоху-человека, а Тимоху-крестьянина, «так полно» сохранившего «в себе все особенности пахаря» (1, 376).
Таким образом, казалось бы, глубоко личное, идущее из глубины ее натуры, «стихийное» чувство Маруси имеет совсем не личное, индивидуальное происхождение, а задано ее «линией», сформировано определенными социальными отношениями, хотя она сама и не осознает этой заданности.
Точка же зрения автора, несмотря на всю объективность социологического объяснения мыслей и поступков героев, выражена в «Марусиной заимке» достаточно ясно. То счастье, которого достигла Маруся, напоминает повествователю счастье голодного студента, который так долго мечтал о рубле, что, когда ему предложили десять, он отказался и потребовал все-таки рубль, образ которого так долго жил в его сознании. И потому симпатии его целиком на стороне Степана, этого беспокойного человека, не укладывающегося ни в какие определенные рамки и никогда не согласившегося бы на «рублевое» счастье,
В новый, двадцатый век Короленко вступил с произведениями, отобразившими атмосферу ожидания русским обществом больших социальных перемен. В первом из них, очерке «Мгновение», работу над которым писатель начал в 1896 г., а завершил в 1900-м, вновь показана взаимосвязь социального и природного, но это уже не основная тема произведения. Если Матвей Лозинский и Степан никогда не знали, а только смутно предчувствовали, что такое свобода, то герой «Мгновения», испанский инсургент, отлично понимал это слово, но теперь «забыл» его смысл. Когда его привели в одиночную камеру, он глубоко в камне вырезал свое имя и призыв: «Да здравствует свобода!». Через десять лет заключения узник смог написать на стене только срок своего пребывания в тюрьме. Представление о свободе угасает. «Далее счет прекращался… Только имя продолжало мелькать, вырезанное слабеющей и ленивой рукой» (2, 396). Но однажды заключенный увидел на берегу белые дымки от выстрелов и лодку, мелькающую в волнах, и услышал шум моря и прибоя, который «заводил свою глубокую песню». Может быть, это снова восстание? На минуту он пробуждается от забвения и хватается за решетку, но его заснувшая, «забывшая себя» душа вскоре снова погружается в бессознательное состояние: «Пусть море говорит, что хочет; пусть как хочет выбирается из беспорядочной груды валов и эта запоздалая лодка, которую он заметил в окно. Рабья лодка с рабского берега… Ему нет дела ни до нее, ни до голосов моря» (2, 393–394).
«Голосу моря» в очерке чаще всего соответствует определение «сознательный»: «Это шквал, перелетев целиком через волнолом, ударил в самую стену <…> Казалось, что-то сознательно грозное пролетело над островом и затихает, и замирает вдали». Или: «Остался только шум, могучий, дико сознательный, суетливый и радостно зовущий» (2, 394). О душе же героя в первых пяти главках говорится как о «заснувшей», «застывшей», забывшей себя, погрузившейся в бессознательное состояние. Понятие «свобода», порожденное самой действительностью, социальным опытом узника, ушло вглубь, в подсознание. Но шум моря продолжал тревожить, его голос становился все более внятным. И в предпоследней — шестой — главке противопоставление человека и моря снимается: на «дико сознательный» рев бури герой отвечает криком «неудержимой радости, безграничного восторга, пробудившейся и сознавшей себя жизни» (2, 397).[275]