Что же так? По-моему, я догадываюсь, во всяком случае, предположение имеется. В связи со всяческими препятствиями, возникшими на пути издания 13-го тома прижизненного собрания сочинений Толстого, П. Басинский пишет между прочим: «Широкой публике наплевать на тонкости понимания Толстым эволюции своего творчества. Публика ждёт новинок, сенсаций. Сенсацией 13-го тома являлась «Крейцерова соната». Понимаю – несобственно-прямая речь, к тому же иронически окрашенная. Но явно непредусмотренным образом в ней отзываются речь и установки самого автора, уже без всякой иронии.
К великому сожалению, Павел Басинский – литератор умный и одарённый, уступает императивам того, что называется массовым вкусом, запросами массового читателя, как ни назови. Вот именно «что называется» – надеюсь, всё же не является или хотя бы является не безусловно, хотя если, не дай бог, осуществится проект реформы школьной программы, где литература, как я понимаю, отодвигается на обочину, призрак может оплотниться, а незавершённая реальность вполне может стать реальностью завершённой.
Увы, жертвами этого негласного договора автора с читателем становятся все – и обе стороны его, и писатель, причём такой писатель, жизнь и творчество которого – потешаться, конечно, можно сколько угодно, – действительно стали зеркалом, хотя и не русской революции. Вот с этой стороны и подходит к рассказу об уходе Толстого Игорь Волгин.
Издание академического типа с приличествующим ему научным аппаратом – комментарии, примечания, приложение (составитель – И.В. Петровицкая). И вторая часть книги соответствует этому этикету – культурфилософское сочинение, написанное, однако, в стиле как раз вполне, а иногда даже избыточно свободном. Напрасно, по-моему, И. Волгин прибегает к современному жаргону – «бренд», «раскрутка», «медийное лицо», «дресс-код», – он здесь сугубо неорганичен и, даже взятый в кавычки, режет ухо. С другой стороны, эти стилистические огрехи с особенной резкостью свидетельствуют о том, что Игорь Волгин обращается не только к высоколобым знатокам, но и, подобно Павлу Басинскому, к широкой публике. То ли доверяет ей больше, то ли хочет – и желание это в высшей степени похвально – побудить к самостоятельному умственному усилию.
Семейная драма Льва Толстого, запечатлённая в дневнике, предстаёт в эссе И. Волгина, как оно и должно быть, драмой всемирного духа, а если говорить об искусстве литературы, то драмой перелома того художественного порядка, который творился на протяжении всего Нового времени, а вот теперь заменяется каким-то иным порядком. Скажем, не предстаёт, скажем, угадывается – это я, собственно, и имел в виду, говоря, что многое в эссе не договорено.
Игорь Волгин листает страницы дневника и, не уходя от бытового сора, сосредоточивается на жизни духа, его борениях – тех самых, пушкинских. Хотя бы потому, что «у Толстого всё внешнее неразрывно сопряжено с «доминантой существования» – с движением его собственной внутренней жизни, с миром его души».
Таким образом, в подобной оптике прежде всего нет никакой избирательности и никакого своеволия, ибо с самого начала, даже с некоторой, впрочем, в данном случае вполне уместной, торжественностью заявлено: «Толстовский дневник – один из величайших актов человеческого самопознания, когда «человеческое, слишком человеческое» судится высшим судом и соотносится с пределами вечности» (от оксюморона, самим же автором, правда, замеченного, всё же лучше было бы уйти).
Главное же – только это, по-серьёзному говоря, и интересно, или, скажем, хотелось, чтобы было интересно, а всё остальное – праздное и не всегда безобидное любопытство, на что ещё Пушкин указывал в письме князю Вяземскому, советуя ему не печалиться по поводу утраты дневников Байрона. Событие частной жизни лишь тогда событие, когда оно превосходит в своём значении себя самоё. Это справедливо в отношении всякой крупной личности, применительно же к Толстому – вообще императив, потому что… ну, просто потому, что это Толстой. Читая дневники вообще, дневник же последнего года в особенности, постоянно натыкаешься на всякого рода несоответствия.
«Поздний Толстой… не допускает посторонних вторжений в свой давно устоявшийся духовный мир; он не приемлет мнений, несовместных с выстраданной им и, по его крайнему разумению, единственной правдой. Можно сказать, что в своём тотальном всесокрушающем бунте Толстой принципиально консервативен», – пишет И. Волгин, и, возможно, он прав, во всяком случае, опору в толстовском самосознании, как оно запечатлелось в повседневных записях 1910-го и иных годов, найти можно. Но ведь здесь же Толстой с огромной страстью восстаёт как раз против единственных правд, когда все крупнейшие мировые религии – христианство, иудаизм, ислам, буддизм – утверждают себя одна в ущерб другой. «Какое ужасное преступление!»