– Да где уж у всех! Вы вряд ли помните категоричное мнение маститого Сергея Залыгина, в «Литературной газете» и озвученное: невозможно-де написать биографию Гончарова, настолько невыразительна была личная жизнь этого кабинетного романиста. Но я уже к тому времени «Гончарова» дописывал. И Залыгин, прочитав его, как передавали мне, свою категоричность честно признал. А началось с того, что и здесь жадность меня обуяла. Как же так: в архивных папках, никем почти не читанные, не опубликованные, томятся многие-многие десятки гончаровских писем, и через них открывается такая насыщенная, такая горячая внутренняя жизнь, что её никаким неводом не обмеришь… Один лишь феномен Обломова чего стоит! Да разве это карикатура на русского помещика-крепостника? Ведь Илью Ильича Гончаров отчасти писал и с самого себя. Для писателя он был слишком свой, родной. Не потому ли так высоко оценили этот созданный им сокровенный образ и Михаил Пришвин, и Михаил Бахтин, и немец Томас Манн…
– Но после биографии писателя-классика вдруг прыжок в XIV век? Хватает ли внутренних ресурсов для таких чрезвычайных перемен исторической обстановки, самого типа героев? То писатель, то великий князь, он же политик, полководец… Ведь вы, кажется, не историк по образованию.
– Да, филолог. Но если филолог призван любить слово, то как же ему не полюбить и свою родную историю? Внутренний же ресурс всегда один как перст: желание предельно приблизиться, прикоснуться, жадно припасть к чему-то заветному, осознаваемому как своё, родное, неизменное, несмотря на пропасть времён. Если и сегодня подойдём с вами к стенам Московского Кремля, в некоторых местах мы различим, что кирпичные башни покоятся на фрагментах белокаменной кладки. Это и есть тот самый XIV век, стены из блоков известняка, построенные по воле молоденького князя Дмитрия, будущего Донского, на месте дубовой, искорёженной нашествиями крепости Ивана Калиты, его деда. Притроньтесь к этим шероховатым белым камням – вашу грудь обольёт волна святого любопытства. Того самого, пушкинского. И вы уже – в чреде великих событий, прикасаетесь к жёсткому узлу переплётшихся в ту эпоху страшных для страны испытаний. Русь Киевская – почти в руинах, но иго всё длится. Границы Московского княжества предельно сузились. Только на коротком веку Дмитрия Кремль горит дважды. Выдержит ли своё, или останется лишь груда пепла? Такова эпоха Куликовской битвы – самое надёжное, нельстивое историческое зеркало для России наших дней.
– Как вы сами считаете, в вашей дилогии – романах «Унион» и «Полумир» – достаточно ли полно раскрыта тема сербского мира, русско-сербских исторических, да и современных отношений? Почему именно она вас так заинтересовала?
– Наверное, потому, что для меня сам по себе феномен славянства – великое личное волнение и переживание на целую жизнь. Корни отца – старое белорусское крестьянство и Волынь, откуда родом его матушка. А мама моя – тоже из крестьянского, малороссийского, а по географии – новороссийского рода. И сам я до шести лет говорил на мове, глубинно созвучной русскому молва, молвь. А учился уже в русской школе, и очень был бы изумлён, если б кто нашептал на ухо, что это другой язык. Да нет, тот же самый, свой! И потому в первом же классе, послушав для примера, как прочитал мне вслух отец, с наслаждением впивал, заглатывал наизусть пламенные строфы «Бородино», боя из «Полтавы», «На смерть поэта»… К сербам же совершенно особое расположение внушено мне было уже в юности, тем же Александром Сергеевичем, его «Песнями западных славян». И по мере самостоятельного погружения в историю Сербии открывались такие поразительные, из древности идущие сходства наших судеб, наших эпических песен, наших битв – на Куликовом и на Косовом полях… И так эти сходства-переклички продолжились – до Сербского восстания в начале XIX века против турецкого ига, до Первой и Второй мировых войн, до недавних антисербских санкций (а теперь уже и антироссийских), что… никак не смог удержаться от двух своих романных сюжетов. Конечно, говорить о «достаточной полноте» отражённого в них, считаю, было бы с моей стороны наивно. Скорей это лишь первые пробы восстановить, продлить многовековой диалог литературными средствами. После перевода дилогии на сербский там вскоре появилось в периодике несколько заинтересованных откликов.
– А в нашей критике?
– Что-то никого и не вспомню – кроме мнений близких мне по духу Эдуарда Володина и Алексея Любомудрова.