Конец 1990-х, двор Литературного института. С Джимбиновым очередной разговор о «розановстве»: кто же ещё хотя бы как-то пытался сделать нечто подобное. Рцы с его довольно-таки вялым «Листопадом» («А ведь помните? Розанов: трёх человек я встречал умнее меня…»), Арсений Голенищев-Кутузов, «На летучих листках» («Знаете эту книгу? Он, конечно, такой – крайний консерватор!»), Фёдор Жиц («И вы знаете, его «Секунды» выдержали четыре издания! Да, да, конечно, эпигон, вы правы. Но всё-таки – четыре издания!..») Почти случайно я упомянул Вересаева, и Станислав Бемович вдруг встрепенулся:
– Ну, Вересаев, он всё-таки середнячок. Так ведь? Как вы думаете?
Да, и я так думал. И всё же… Есть писатели от Бога, есть литераторы от профессии. И есть работники, труженики. Имя им – «Помяловский». Или «Гарин-Михайловский». Или – «Вересаев». Иногда случается маленькое чудо: старанием и настойчивостью они пробивают какую-то границу «им недозволенного», в них просыпается та внутренняя свобода, которой не хватало для подлинного художества. Или удаётся найти что-то своё, неповторимое. Тему, как у Помяловского в «Очерках бурсы», или дивные корейские сказки, как у Михайловского. К тому же у каждого неповторимо его собственное детство…
Вересаев и сам понимал то место, которое ему было предназначено: «Мне кажется, я мог бы быть крупным писателем, если бы имел другой темперамент. По склонности я – кабинетный учёный, мне бы сидеть в кабинете с книгами…» Что бы ни говорили про его повести и романы, а тем более про рассказы, как бы ни пытались, включая в «программу для филологических отделений вузов», показать его почётное место среди других прозаиков «рубежа веков», с тем, что он «заслуженный» соглашаешься, но перечитывать «Без дороги», «Поветрие», «Два конца» и так далее до «Исанки», до слегка нашумевшего в постсоветские времена толстого произведения «В тупике» особого желания не испытываешь. Он не просто «кабинетный учёный», он слишком «умственный», слишком «рационалист». И когда поставишь (по возрасту) между двумя другими писателями-врачами, – Чеховым и Булгаковым (с обоими был знаком), – сразу испытаешь «незаконность» этого ряда. С Булгаковым, правда, он не только общался, но и помогал ему, и весьма серьёзно, в работе над пьесой о Пушкине. Но здесь как раз брал на себя роль «кабинетного учёного». С Чеховым – даже сопоставлять неловко. Как все хорошие врачи Вересаев был наблюдателен, но он начисто был лишён способности чувствовать «странности бытия», в его прозе не было той «иррациональной» подкладки, которая столь ощутима у писателей по-настоящему крупных. Не потому ль он и противопоставил их своему скучноватому «кабинету с книгами»?
«Умственники», впрочем, тоже бывают интересны: в жанре записок (то, что может приблизиться к очерку или к дневнику), в записных книжках, вообще там, где не нужно полагаться на выдумку. Потому из «традиционного» Вересаева всего интереснее «Записки врача» (этой книги он в старости не любил за её «неврастеничность») и «Записки о Японской войне» (понравились даже Толстому). Настоящий же выход за пределы «серединности» произошёл, когда привычная форма стала ему скучна.
«Если я нахожу в своих записных книжках ценную мысль, интересное, на мой взгляд, наблюдение, яркий штрих человеческой психологии, остроумное или смешное замечание, – неужели нужно отказываться от их воспроизведения только потому, что они выражены в десяти-пятнадцати, а то и в двух-трёх строках, только потому, что на посторонний взгляд – это – «просто из записной книжки»? Мне кажется, тут говорит только консерватизм». Реплика из предисловия к «Невыдуманным рассказам». То есть перелистал многочисленные заготовки для повестей и романов, то, что хотел когда-то «разогнать листа на три, на четыре» (из того же предисловия), но вдруг увидел, что выйдет лишь жалкая литературщина. Зато если сжать, подчистить, точно выстроить повествование, может получиться что-то настоящее, если и не «великая литература», то по меньшей мере честная и – в житейском смысле – весьма полезная.