—Итак, вам непременно надо найти аттрактанты – точки, привлекающие внимание. Если даже рассказывать об этом так интересно, то представьте, каково анализировать чужую судьбу с той же позиции, с какой мы разбираем текст: анализируя лейтмотивы, моральные смыслы, наиболее «вкусные» детали. Особая привлекательность состоит в том, что это все правда, – ведь никакой вымысел не заводит нас так, как свежая сплетня в коммунальной квартире.
УпражненияАвторы упражнений – Наталья Калинникова, Денис Банников
Упражнение 1
Прочитайте отрывки из книги Дмитрия Быкова «Борис Пастернак»[2]. Найдите в них аттрактанты (то, что особым образом цепляет вас как читателя) и «общие места навыворот» (то, что демифологизирует привычный образ поэта).
Подумайте: какова художественная функция тех и других? Чем они примечательны и почему именно здесь необходимы? Попробуйте переписать текст, исключив аттрактанты. Как в таком случае изменятся его темп, его образность и атмосфера?
Следующим эпизодом, для Пастернака во всех смыслах переломным, было очередное романное совпадение в его жизни – и как, в самом деле, не испытывать страсти к таким совпадениям, когда они идут сплошной чередой! 6 августа 1903 года Преображение Господне: в этот день тринадцатилетний Пастернак отпросился у родителей в ночное вместе с местными девушками. Даже самые роковые эпизоды в его биографии подсвечены нереальной красотой, мистическими параллелями и женским состраданием – «смягчи последней лаской женскою мне горечь рокового часа»; удивительно, до какой степени все темы «Августа» отчетливы в его биографии уже в отроческие годы! Был конец лета, та лучшая его пора, когда, как писал Пастернак в двадцать седьмом году жене, небо словно дышит полной грудью, но реже и реже. Был летний вечер. Леонид Осипович собирался писать картину «В ночное» – молодаек в ярких платьях, на стремительно несущихся конях, на фоне летнего заката, напоминающего блоковский «широкий и тихий пожар». Работать он любил с натуры – вся семья помогала устанавливать мольберт на холме напротив луга, куда гнали коней. Борис сел на неоседланную лошадь, она понесла и сбросила его, прыгая через широкий ручей. Над мальчиком пронесся целый табун – семья все видела, мать чуть сознание не потеряла, отец кинулся к сыну. Лошади, промчавшиеся над ним, его не задели, да и при падении он отделался сравнительно легко – так, по крайней мере, казалось: только сломал бедро.
<…>
Их отношения с Цветаевой пережили три кризиса: 1926 год, когда они рвались друг к другу и остались где были; 1935-й – год парижской невстречи; и 1941-й – последнее расставание. Они простились 8 августа на Речном вокзале. Цветаева думала, что на пароходе будет буфет, не взяла с собой никакой провизии, – Пастернак с молодым тогда поэтом Виктором Боковым накупил ей бутербродов, которые по бешеным ценам продавались в ближайшем гастрономе.
<…>
О причинах внимания к предначальной, чуть не пренатальной поре сам Пастернак писал в пору зрелости:
«Так начинают. Года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут – а слова являются о третьем годе».
Дословесный период – существеннейший; в нем закладывается все, что потом будут мучительно выражать словами, вечно сетуя на их недостаточность.
«Ощущения младенчества, – читаем в «Людях и положениях», – складывались из элементов испуга и восторга. <…> Из общения с нищими и странницами, по соседству с миром отверженных и их историй и истерик на близких бульварах, я преждевременно рано на всю жизнь вынес пугающую до замирания сердца жалость к женщине и еще более нестерпимую жалость к родителям, которые умрут раньше меня и ради избавления которых от мук ада я должен совершить что-то неслыханно светлое, небывалое».
Здесь основа пастернаковского странного самоотождествления с Христом, которое началось у него задолго до знакомства с собственно христианскими текстами. Удивительно, насколько устойчивым оно оказалось: с Христом ассоциирует себя и Юра Живаго, и многие современники ставят в упрек Пастернаку эту фантастическую гордыню. Между тем Пастернак тут был не одинок – он следовал за эпохой; то Христом, то Дионисом воображал себя Ницше, были такие галлюцинации и у Врубеля (который бывал у Пастернаков и, возможно, придал своему Демону черты юного Бориса). В три-четыре года Боря этих имен слыхом не слыхивал, – но ведь в детстве он и не формулировал своей веры. Это впоследствии у него появилась мысль об искупительной жертве, выросшая из мучительного чувства жалости к родителям, которые умрут раньше. Мысль о преодолении смерти – главная и самая болезненная в истории человечества, и Пастернак болен ею с первых лет. Сознание безграничности своих сил – главное, что в нем осталось от детства; потому-то он и говорил всю жизнь о необходимости взваливать на себя великие задачи.
<…>
Одиннадцатого февраля стихи были напечатаны в «Дейли мейл» – в комментарии разъяснялось, что нобелевский лауреат подвергается травле у себя на Родине.
Пастернак узнал об этом от корреспондента «Дейли экспресс» Добсона.
– Хороший подарок вы преподнесли мне ко дню рождения! – сказал он с горечью и объяснил, что теперь травля выйдет на новый виток. – Мне запрещают принимать людей, – продолжал он. – Но что же делать? Может быть, вы подскажете? Я не могу сидеть здесь безмолвно. Похоже, я своими руками рою себе могилу – здесь и за границей. Я несчастный человек, самый несчастный.
Добсону он показался наивным, неосведомленным о жизни большого мира за пределами его дачи (он и для них был «дачником»). Не жалея красок в намерении растрогать аудиторию, английский корреспондент упомянул даже о седой голове Пастернака, непомерно большой для слабого тела. Чуковский в дневнике за 1959 год тоже записывает, что Пастернак сильно постарел, превратился в «старичка», и неуместной стала казаться его юношеская походка-побежка, – но до тщедушности Пастернака не договаривался и он.
<…>
Но если в стихах своих он всячески избегал указаний на чуждые влияния и сознательно выкорчевывал их следы, то в литературном поведении он так же сознательно и целеустремленно следовал пастернаковским примерам и урокам: помогал молодым, поддерживал, когда их давили, печатал, снабжал предисловиями и хвалебными отзывами, отправлял за границу, когда мог. Его рекомендациям переставали верить – настолько щедро и безоглядно он раздавал их любому, в ком замечал малейший признак таланта. Над его покровительством смеялись, но никто не посмеет отрицать, что помощь его часто оказывалась спасительной. В какие бы дебри и дали ни заносило его самого, какими бы экстравагантностями вроде изопов и видеом он ни занимался, – на фоне литературной продукции современников его поэзия была изобретательной, иногда хулиганской, всегда интересной. Пусть он подчас торопился схватить и вставить в стихи любые приметы времени, от интернета до пирсинга (это уж, конечно, совсем не пастернаковское): интонация обреченной любви прорывалась сквозь все эти наслоения. Мне думается, что Пастернаку понравились бы его поздние стихи.
Я не был героем Чесмы.В душе моей суховей.Да устыдятся и исчезнутВраждующие против души моей.Упражнение 2
Прочитайте отрывки из книги Дмитрия Быкова «Булат Окуджава»[3]. Найдите в них фрагменты, где передан моральный смысл, где сделан нравственный вывод из описанного. Как они помогают проявить авторскую позицию? В чем их отличие от назидания? Перепишите один из текстов, убрав найденные элементы. Как поменяется характер повествования?
Кстати, эта установка – которую мы назовем «волевым безволием» – восходит к фольклору, к которому все три типологически близких автора питали особый интерес. Окуджава восхищался русскими песнями и былинами с их богатством языка (не отсюда ли сознательное сужение его собственного словаря?); Жуковский эти былины обрабатывал, писал собственные, множество фольклорных стилизаций находим у Блока (в «Двенадцати» – пик этого увлечения: и частушка, и городской романс, и солдатская песня). Окуджава часто повторял, что народные песни – всегда хорошие: плохие народ попросту забывает, их не поют. «У меня много вещей, которые потом петь не хочется, – значит, плохо». (В разряд плохих у него тем самым попадали и шедевры – не всякую же вещь хочется петь, в конце концов! Вряд ли когда-то уйдут в народ «Мой почтальон» или «Вилковские фантазии», но хуже от этого не становятся.) В русском фольклоре – да и в национальном характере – поражают то же упорство фатализма, страшная воля, с которой народ охраняет свое безволие. Не желая ничего выбирать, профанируя любой выбор, этот же народ гениально приспосабливается к тому, что выбрали за него. Здесь та же, истинно народная, очень русская (при всех германских корнях Жуковского и Блока, киплингианской закваске Окуджавы), обреченная готовность к подвигу и страданию, то же приятие жребия. Именно поэтому художник этого склада обречен вновь и вновь делать вместе со своим народом тот выбор, который делает большинство, – даже если ему это совершенно поперек души; даже если четыре года спустя он расплатится за этот выбор жизнью, потому что жить в дивном новом мире ему оказывается несносно. И Блок, и Окуджава (Жуковского, к счастью, эта чаша миновала – он умер за границей) свой выбор сделали и прожили после этого по четыре года. Почему они поступили так, а не иначе – логически объяснить невозможно. Зато очень легко объяснить от противного, почему они не могли поступить иначе. Иной выбор предполагал бы попытку снять с себя историческую ответственность. А Окуджава, как и Блок, знал, что он «подгребал стружки». Знал, что эти танки защищали его. И не прятался от этого факта, в отличие от десятков русских интеллигентов, осудивших расстрел Белого дома.
<…>
В 1966 году, на премьере «Июньского дождя» в ленинградском Доме кино, Окуджава, выступавший в это время в городе, подсел к Гребневу на банкете и спросил: «Помнишь, как вы раздолбали меня у Крейтана?» Гребнева это поразило – сам он о своем разносном выступлении начисто забыл. Молодая поэтесса Коммунэлла (Элла) Маркман на том обсуждении тоже постаралась – спросила Окуджаву, сколько раз он читал «Войну и мир». Он с испугу ответил: четыре. Потом он и ей напомнил этот эпизод. Обсуждение обидело его так, что больше он у Крейтана не появлялся. Элла Маркман запомнила и подлинное имя девушки, из-за которой молодой Айзенберг (у него была кличка Густав – он учился в немецкой школе) наскакивал на Булата: девушку звали Моника Качарава (сохранилась и ее фотография – рослая, крупная блондинка: вкус Окуджавы определился рано и с тех пор не менялся). Собственно, все обсуждение – по воспоминаниям Маркман в беседе с Ольгой Розенблюм – было затеяно, чтобы унизить Булата в присутствии Моники. Замысел не из благородных, но, видимо, Булат и в самом деле вел себя заносчиво – это была уже привычная самозащита. Особо издевательскому разгрому подверглись строчки: «Площадь словно звонкий бубен, словно бубен нынче площадь. Нецелованные губы ветер свежестью полощет». Полоскать можно только белье!
Тем не менее сама Маркман запомнила наизусть пять стихотворений Окуджавы 1944 года и сообщила их Розенблюм, которая впервые ввела эти тексты в научный обиход в своей диссертации. Ольга Окуджава, впрочем, считает эти стихи настолько слабыми, что предполагает ошибку памяти мемуаристки; теперь, когда стихи опубликованы, каждый читатель может лично сделать вывод о степени их аутентичности.
<…>
А если кто-то захочет упрекнуть Окуджаву в конформизме, в том, как легко он соглашается с эпохой и попадает в ее тональность, – так ведь и Чуковский писал о блоковской «женственной покорности» звуку. Окуджава верен своему времени и чуток к его голосу. Есть у него и еще одна особенность, о которой написал он в мемуарном парижском рассказе: «Вообще надо сказать, что некоторый успех, как ни странно, не придал ему кичливости или апломба, а, напротив, сделал покладистей и щедрее». Это не только его черта – на большинство людей счастье действует весьма позитивно, отнюдь не внушая вседозволенности… Вечная советская убежденность в том, что радость развращает и расслабляет, а страдание дисциплинирует, в конце пятидесятых словно пригасла на время. Конечно, примитивное бодрячество тогдашних фильмов, натужливая радость прозы, искусственное воодушевление официальной (а часто и самой что ни на есть передовой) поэзии – все это выглядело смешным уже в семидесятые. А все-таки были в этом и подлинность, и легкость, и талант. Такой камень отвалили с груди, шутка ли!
Окуджава ведь был очень добрый человек, в сущности. Добрый мальчик из любящей семьи, Петя Ростов на войне, оделяющий всех орехами. Советский принц, загнанный в нору нищего, привыкший стесняться благих порывов. И песни, которые он запел, были прежде всего милосердными, со всеми их наивными декларациями. Словно в самом деле три сестры милосердных открыли ему и слушателям бессрочный кредит. Правда, в повторе сказано – «последний». Может быть, и действительно последний: теперь долго так не будет.
Упражнение 3
Ваша задача в этом упражнении – научиться выделять смыслообразующий узор из нагромождения рефренов. Представьте себе один день из жизни кассира в магазине, смотрителя в музее или любого другого представителя знакомых вам профессий, предполагающих однообразную и не очень творческую работу. Перечислите, что повторяется в их повседневной деятельности. Что здесь рутина, а что могло бы стать смыслообразующим мотивом в жизни этих людей? Напишите небольшой текст (2000–3000 знаков).
Упражнение 4
Прочитайте приведенные отрывки из биографических очерков[4]. Отметьте места, в которых отчетливо прослеживается моральный посыл. Чем он отличается от назидания? С помощью каких средств художественной выразительности мы понимаем, что моральный облик героя выведен в позитивном ключе – или, напротив, в негативном, псевдодидактическом?
Игорь Свинаренко об Ангеле Меркель: «Ну, короче, там есть с чем играть, и ставки весьма высоки. Но тут дело даже не в культуре, не в “новом величии”. То есть не только в этом. А главное, может, в том, что миллионы немок расценили это избрание как личную большую победу. Ни красоты, ни обаяния, ни харизмы, и возраст уже такой, что просто на списание, – и вдруг весь мир смотрит на нее раскрыв рот! Значит, не все еще потеряно, и каждая тетка может стать победительницей!»
Александр Никонов об Илоне Маске: «И покупают! Как покупали выпущенные Маском невзрачные и, по мнению прессы, “самые скучные бейсболки на свете” – лишь потому, что они были освещены заревом будущего и освящены крестным знамением вождя – Илона Маска».
Вячеслав Недошивин об Александре Грине: «Был независим вот как разве что Цветаева в поэзии, больше и сравнить-то не с кем. И как Цветаева был неповторим. Даже революционным прошлым не торговал. Когда советовали вступить в Общество политкаторжан (это давало преференции!) или выбить пенсию ветерана революции, на что имел права, отвечал: «Не хочу подачек». Впрочем, причины отказа, возможно, были глубже. Ведь он перед смертью на вопрос священника, примирился ли с врагами, вдруг ответит: «Вы думаете, я не люблю большевиков? Нет, я к ним… равнодушен». Да, Грин оказался несозвучным эпохе. Да, не писал ни о социализме, ни о капитализме. Но, может, потому и пережил все и всяческие “измы”, может, потому и оказался созвучен не им – вечности?..»
Инна Садовская о Бернарде Шоу: «Странностей у Шоу тоже хватило бы на нескольких человек. Он месяцами не мылся, мог иногда неделями питаться одними яблоками, ежедневно взвешивался и строго следил за калорийностью продуктов, каждый день стоял на голове, с большим интересом наблюдал за кремациями, но отказывался есть “обожженные трупы животных”, перейдя в вегетарианство. Про него говорили, что “если истинные джентльмены идут по левой стороне улицы, то мистер Шоу обязательно по правой, да так быстро, будто за ним гонится стая собак”, а сам Бернард Шоу утверждал, что просто “никогда не относился к жизни всерьез”».
Ирина Лукьянова об Александре Беляеве: «Только из такой большой мечты и родятся открытия, только так и получился современный мир, полный гаджетов, о которых Беляев и его современники только мечтать могли. Но в этом, кажется, и отличие, что они могли мечтать. Что лежа в голодной Ялте, в гипсовом корсете – они могли глядеть сквозь время, рушить цивилизации и строить космические корабли силой мысли, провидеть будущее, летать под звездами и с веселым хохотом кататься на ручных дельфинах. А мы сидим, уткнувшись в вымечтанные ими гаджеты, и жалуемся на валютные курсы. Может, когда (если?) наше поколение научится ставить огромные цели, мечтать по-крупному и задумываться о великом – тогда получится и что-нибудь поскромнее – ездящие автомобили, устойчивая экономика, работающие законы – в общем, что намечтаем себе, то и будет».