Читаем Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2 полностью

Солжа ждали лучшие люди — подвижники, бессребреники, честные, порядочные, жаждущие справедливости и добра, обреченные на нищету и преданные подданные русслита и русской силы, привыкшие жить не ради «сытости, а вечности», бившиеся за свободу и обманутые свободой, — и то, что говорили они (устами Солжа), было неоспоримой горчайшей и необходимейшей правдои. Что правители наши позорны, вороваты и подлы. Что русские вымирают и скоро могут сгинуть с планеты совсем. Что отдача Крыма и Севастополя — злодейство. Что Чечню надо отпустить в независимость и выслать всех чеченцев из России на родину за паспортами и хорошо подумать, прежде чем обратно пустить. Что «захлебчивая жадность воровская» затопляет вокруг все. Что «непробивная боярщина»… Что… Но Солж больше ничего не мог. Его никто не слушал. Его записали в «разоблачения сталинизма», и — сиди там…

Пробормотав: «Сейчас для людей не больше добьешься, чем когда и раньше»[469], и «невылазность человеческой истории… закон всемирный»[470], и «историю меняют все-таки постепеновцы»[471], — он прошел мимо возможностей выступать в кулинарном шоу, мелькать в добрых новостях, поддерживать продажи и вести блог. Никому не отдав золотого ключа, он остановился, остался, затворился на годы снова молчать и ждать смерти. И теперь уже не он ехал по стране — теперь он стоял, а вся огромная и чужая Россия змеей, извиваясь и вздрагивая, поползла мимо, не открывая шторок на фонарь безымянной будки, под которой махал о чем-то флажком забытый учитель физики из Рязани. Его не взяли — и он не поехал.

Нет, Архипелаг ГУЛАГ, система подавления несчастных и слабых, не опустился в преисподнюю, и жизнь по-прежнему осталась жестокой, по-прежнему мало встречалось людей среди человеческого зверья, и в тюрьмах страдали невинные, и убивали на улицах за убеждения, и уничтожали свободные газеты и телеканалы, и в застенках изуверски пытали; врали партии, и телевидение вбивало в мозги государственную ложь, и голодали солдаты, и жирные руки пилили бюджеты, лишая лекарств стариков, — не изменилось ничего, но Солж молчал.

Сизиф изнеможденно сидел в тени скатившейся каменюки, ожидая куска земли за алтарем храма Иоанна Лествичника на старом кладбище Донского монастыря[472], и дождался — 3 августа 2008 года. Большую Коммунистическую улицу в Москве переименовали в улицу Солженицына. На ней сорок шесть домов. Пять жилых. Умер — и великая русская литература кончилась, в смысле умерла, сдохла (к любимому покойником Далю), подошла к концу, прекратилась, довершилась, пропала. И золотой ключ от нее, наверное, вложили Александру Исаевичу в мертвые уста, как монетку-обол, чтобы заплатил Харону, — никто не жил так долго, и многим, слишком многим в русской литературе (особенно Пушкину, Бунину, Введенскому, Грину, Платонову, Шаламову — много имен) хотел бы я вымолить один день (если нельзя неделю) жизни еще, жизни сейчас — чтобы подержали в руках свои книги, книги о себе, свою блистающую вечность, то, что складывается в детское «не напрасно», r детское «Бог все видит», в победу справедливости, милости и правды, отворяющую могильные камни, на которую они и надеялись, сомневались, но надеялись… Только не Солженицыну. Он все про себя узнал сам. Пусть земля ему будет пухом!

Его книги — пустыня (взгляните последний раз), труднопреодолимое, жаркое место, где бедуины жарят лепешки на козьем дерьме: ничего живого, только песок; лучшее место, чтобы сдохнуть со скуки. Но в пустыню идут, чтобы найти себя. Что-то близкое к слову «испытание», понимаете? Есть слово, непроизносимое сейчас, пять букв — «смерть», и, кажется, нет ничего страшнее. Но есть еще одна не менее страшная вещь: умереть при жизни, не стать самим собой и в старости плакать над своими детскими фотографиями, над ребенком, который не вырос, не пошел в мир, сдался, истратился, побоялся, стал «как все», и поэтому мир его не увидел. Так легко, оказывается, даже не продать — выбросить за ненадобностью душу, уступить всеобщему хрусту попкорна.

Своим безнадежным «лексическим расширением» Солженицын отстаивал русский язык, своими книгами он отстаивал человеческое расширение — очертания бессмертной души наперекор веку товаров и цен, под стопами которого лопаются надувными цветными шариками вчерашнего дня рождения «русский», «гражданин», «христианин», «добро» и «совесть».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже