Сказанное подводит нас к еще одному аспекту его творчества. Лёчер работает конструктивно. Здесь тоже важна заповедь зоркого бодрствования, которой он себя подчинил. Для каждого текста он ищет специфический язык, а в случае необходимости умеет сам такой язык изготовить. Поэтому его повествования проконтролированы до последней запятой, а каждую фразу в них он обрабатывает с перфекционизмом, свойственным технарям. Отсюда, с одной стороны, — отполированная лаконичность текстов, а с другой — безусловная готовность автора нести ответственность за их смысл. Этим конструктивисты и отличаются от сторонников экспрессивного письма. Экспрессионисты говорят: «Я просто не могу писать иначе, так оно мне представляется, а как следует понимать смысл целого, я не знаю». Конструктивистам всё это кажется нелепым колдовством. По их мнению, «смысл целого» писатель планирует изначально, а уж потом подбирает соответствующие его замыслу слова, ритмический рисунок фраз.
Один из интереснейших аспектов искусства Лёчера — то, каким образом он дает нам понять, в чем заключается смысл целого. Он никогда не говорит это прямо. Он вовлекает нас в заранее просчитанную игру. Внезапно, читая вроде бы совсем простой текст, мы замечаем: здесь имеется в виду еще и нечто другое; здесь есть стрела, нацеленная… куда же? Постепенно загадки соединяются, образуя ясно очерченную структуру, и это принуждает нас напрягать наши умственные способности в поисках возможных решений. Автор, Лёчер, хотя и принимает на себя безусловную ответственность за смысл текста, но реализует ее таким образом, что не преподносит читателям какой-то очевидный моральный урок, а вовлекает их в загадочную игру, от которой невозможно уклониться и которая своей изощренностью напоминает аллегории и кокетство литературы XVIII века. Это неслучайно: ведь и писатели Века Просвещения предпочитали иметь дело с хорошо выспавшимися читателями.
Уже в первом романе Лёчера мы сталкиваемся с этой искусной игрой, и во втором и третьем, и в четвертом и пятом (хотя правила игры всякий раз меняются): то есть и в «Сточных водах», и в «Плетельщице венков», и в «Ное», и в «Невосприимчивом», и, наконец, в «Записках Невосприимчивого». Наиболее богатой оттенками эта игра становится в сборнике рассказов о животных, «Муха и суп»: «на голубом глазу» написанной книге, без видимых усилий соединяющей интеллектуальный блеск и сердечность, юмор и медитацию, изысканность и беспощадность.
В чем счастье конструктивиста? В суверенности. А беда конструктивиста? В искусственности. Он сам стремится к ней, он не желает ничего другого, но при этом не может избавиться от мысли, что в результате его деятельности происходит дублирование. Вот здесь его создание, а там — живой мир, здесь артефакт, а там — Божье Творение. Пусть то, что делают экспрессионисты, и представляет собой нелепое колдовство, но ведь они-то в своем произведении видят бурно растущую, пронизанную живыми импульсами природу и ни о каком дублировании не думают. Лёчеру же не укрыться от собственных знаний. Постоянные размышления об искусственности, о трещине между артефактом и Творением — самая современная, самая волнующая особенность его текстов. Такие размышления не просто сопровождают творческую работу, как внешний по отношению к ней комментарий, но становятся центральной частью этой работы. Они проникают в фантазию, оказываются в фабульной сердцевине рассказываемых историй. При этом размывается противоположность между жизнью и подражанием ей, между телом и куклой, между действительностью и имитацией, и произведение становится пробным камнем для нарастающей искусственности всего нашего мира.