— Я слишком чистоплотен, чтобы валяться на этом заплеванном песке! — надменно пискнул он.
“А ну тебя к черту!” — досадливо подумала Анна Ивановна и перевернулась на живот, подставляя солнцу гибкую узкую спину.
Два японца, с фотографическим аппаратом слонявшиеся по пляжу, стали медленно подкрадываться к женщине…
И нерешительно остановились в пяти шагах от нее.
— Эээ! — начал один из них, посолиднее и постарше. — Иссс… эээ!.. Извините… Мозно
Анна Ивановна подняла голову.
— Не смейте! Впрочем, — захохотала она, — черт с вами, снимайте.
— Не позволяй! — дернулся Быстрицкий. — Не смей позволять. Я не желаю.
— Ну и говори с ними сам! — злорадно зевнула женщина, пряча лицо в ладони. — Защищай меня.
— Нельзя, нельзя! — замахал рукой Быстрицкий. — Моя не разрешай. Прошу вас… Нельзя!
— Мадам разрешает, почему нельзя? — обиделся японец посолиднее. — Что такое? Анноне!..
Другой в это время, скаля золотые зубы, уже орудовал аппаратом.
Быстрицкий почти плакал. Был выход — сесть на песок рядом с Анной Ивановной, заслонив собою ее от объектива, но тогда бы пропала свежесть шевиотовых брюк, а сегодня вечером надо было идти на симфонию! Он терялся.
— Боже мой, какой червяк! — с отвращением думала женщина, сквозь пальцы рук, закрывших лицо, наблюдая Быстрицкого.
И так как публика, валявшаяся на пляже, стала уже обращать внимание на происходившее, она, легко и грациозно вскочив с песку и показав японцам шиш, побежала к Яхт-Клубу.
— Пора обедать!
На террасе ресторана Быстрицкий хорохорился:
— Еще немного и я бы им в морду дал. Но ты, ты хороша! “Пожалуйста, снимайте!” Развалилась, обрадовалась, как швейка перед господами. Ведь неприлично!.. Я же занимаю положение, про нас в газетах могли напечатать!..
После обеда решили ехать домой.
— Кажется, волна! — лицемерно-равнодушно заметил Быстрицкий на берегу. — Не закачало бы тебя, Аня!..
— Не трусь! — резко оборвала женщина. — Ведь стыдно же!
Она была страшно зла: накипело.
— Какая волна, господин! — ласково начал было лодочник. — Такой волны куры не боятся.
— С тобой, любезный, не разговаривают! — строго оборвал его Быстрицкий, выпирая нижней губой.
И хотя катер гудел рядом, но отступление было уже невозможно: Анна Ивановна прыгнула в лодку, сильно качнув ее. Быстрицкий, оберегая панталоны, полез за нею.
Лишь миновали фарватер, ветер, дувший снизу и вызывавший заметное волнение, действительно засвежел. Лодку стало покачивать.
Быстрицкий вцепился в борта обеими руками.
Анна Ивановна, сидевшая напротив него, со сладострастием жестокости глядела в его помутневшие глаза.
Он лепетал срывающимся голосом:
— Я же говорил, надо ехать на катере. Тебя обязательно у… у… качает!
И тут голосом, зазвеневшим от ненависти, Анна Ивановна вдруг прошептала, наклоняясь к лицу друга:
— Ты вошь, настоящая вошь! Вошь в складках жизни!
И одними губами, почти беззвучно:
— Хочешь утоплю!
— Аня, что ты… Побойся Бога! — взвыл Быстрицкий. — За что?.. Ведь я же серьги тебе подарил. На курорт повезу!..
— Женись на мне…
— Аня!..
— Что?!
Она сильно качнула лодку, зачерпнувшую воду одним бортом.
— Лодочник!.. Товарищ!.. Гражданин! — взвыл Быстрицкий. — Она потопить меня хочет. Преступление!..
— Не тревожьте их, барышня, — ухмыльнулся лодочник, пыхтевший на веслах. — Они, видать, малокровные. А вы, барин, не пужайтесь. Здесь отмель. Чуете, лодка по песку днищем чиркает…
— Вошь, вошь!.. И кого я только любила, — истерически взвизгнула Анна Ивановна и вдруг залилась припадочным хохотом. — Боже мой, Боже мой… За сережки, за курорт. Хуже проститутки!
Быстрицкий, всё еще державшийся за борта, каменел от ужаса.
Лодочник бросил весла.
— Видно, сезон такой начался, — философски вздохнул он. — Третий припадок у меня на реке за неделю. Малокровные нынче господа пошли.
И спросил, обращаясь к Быстрицкому:
— Ехать аль подождать, пока барышня выревется?
— К берегу! — скомандовал Быстрицкий.
подпись: “А. Арсеньев”.
Под звездами
Солнце умирало, как может умирать только солнце: во всем великолепии властелина, окруженного пурпуром и коленопреклоненными облаками, столпившимися на западе у пылающего ложа умирающего Царя.
Зеркало озера, отразив эту великолепную агонию, закурилось ладаном сизого тумана, и коростель, как дьячок, закудахтавший:
— Помилгосподи, помилгосподи! — затянул свою отходную по умирающему дню.
Сразу стало темнеть.
Чавкая по болоту высокими сапогами, Сергей Иванович повернул к городу. Огненно-рыжий лаверак Маманди бежал впереди, старательно принюхиваясь к болотным запахам, но бекасов не было.
Озеро уже осталось позади. Охотник, посвистывая собаку, выбрался на песчаные дюны, и с них, далекий, аспидно-дымчатый, развернулся на горизонте вечерний Харбин, весь в желтой россыпи первых огней.
— Красавец город! — со вкусом подумал Сергей Иванович, приостанавливаясь на вершине песчаного вала, чтобы полюбоваться прелестью панорамы.
“И на желтой заре — фонари”, — пришла на память строка Блока…