Успех Айхенвальд имел только потому, что подкладкой его выпадов – правда тщательно скрытой! – было привычно дилетантское отношение к поэзии как к «чистому вдохновению», без ума и без воли, культ «прости Господи, глуповатой» поэзии, соловьиных трелей и фето-случевской расплывчатости. В противобрюсовских тенденциях русской критики сказался бунт против слишком «трудной» поэзии, недостаточно подслащенной. Брюсов говорил о ясном сознании и о равновесии, ему противопоставляли бред и чувствительность, эти суррогаты вдохновения. Вдохновения же Брюсов не отрицал и не обесценивал, он хотел только, чтобы те, кто получили от Бога этот дар, не умаляли его, не искажали негодными средствами выражения. Поэтому он говорил о технике, учил работать над стихами и думать о них. Все это достаточно просто и бесспорно. Немного есть русских поэтов, у которых не было бы оговорок по отношению к Брюсову, которые бы целиком любили его поэзию и во всем были бы с ним согласны. Но это «домашний спор», в который нельзя вмешивать посторонних. Если на Брюсова нападают извне, нельзя сомневаться, на чью сторону надо стать. При чтении Айхенвальда и его продолжателей чувствуешь, что дело не в споре двух писателей, случайно несошедшихся, а в поэзии и в антипоэзии, во взглядах мастера и профана.
Материал вдохновенья, плоть его, упроченную и упорядоченную, Брюсов оставляет в наследство русским поэтам. Мне уже слышатся недоумения: «Да нужно ли это? не вредно ли это? к чему эти общедоступные усовершенствования?» Это вполне праздные сужденьица. Никто никого не собирается сделать поэтом, никто не говорит, что этому можно выучить. Но должна поэтическая традиция, которой до Брюсова у нас не было[43]
и которую Брюсов в зародыше оставляет. Кто «верит» в поэзию или даже просто любит ее, должен быть Брюсову за это благодарен. Достаточно сравнить стихи одного уровня, до – и послебрюсовские, 1890 и 1910 года, например. Общее повышение несомненно. Из современников Брюсова никто не имел и десятой доли его значения. Сыграть свою роль он мог потому, что не только его суждения были убедительны, но и стихи он писал, как в то время никто другой.Домыслы о «преодоленной бездарности» Брюсова основаны все на том же отношении к поэзии как к импровизации. Говорить о них серьезно нельзя. Вспомните первые вещи Брюсова. Это было начало девяностых годов, время окончательного изнеможения «старой» поэзии и декадентского «Sturm und Drang».
Брюсов был не один. Но его соратники были обвинителями только идеологически, в сущности же творчества они были вполне еще связаны с тем, разрушали и опрокидывали. Брюсов тогда писал:
Над этим много смеялись. Но в этих детских строчках можно было бы расслышать настоящий голос, упоение звуком и словом, которого давно уже у нас не было.
Пороком брюсовского творчества навсегда осталось несоответствие его огромного чисто словесного дарования его скудным замыслам, помесь блестящего стихотворца со средней руки журналистом.
Надо выделить из всего написанного Брюсовым роман «Огненный ангел». Его поторопились сдать в архив вместе со всем другим стилизационным хламом. Тот, кто перечтет этот роман, убедится, как он прекрасен, как он вдохновенно задуман и безупречно выполнен. «Огненный ангел» живет не благодаря искусности подделки под старогерманский лад, как казалось многим прежде, а несмотря на эту подделку, наперекор ей. Высокое напряжение тона, ясность замысла, стройная мощь композиции поднимают эту вещь над всей литературой, родственной ей стилистически.
Мне бы хотелось особенно подчеркнуть, что, говоря об исключительных достоинствах «Огненного ангела», я не впадаю в обычную погребально-похвальную риторику. Этот роман — одна из тех вещей, которые всегда хотелось бы иметь с собой, вместе с десятью-пятнадцатью другими книгами.
<«Роза Иерихона» Бунина. – «Вечерний День» Тэффи >
Русская беллетристика двух последних десятилетий казалась бы гораздо более приемлемой, если бы не было Льва Толстого. Это слишком сокрушающее соседство, от которого многие страдают. Comparaison n'est pas raison.
Нельзя, конечно, требовать от Леонида Андреева, или, например, от Эренбурга толстовского гения и всей его мощи. Но можно было бы ожидать, что в этой несравненной школе простоты и художественного целомудрия они научились бы чувствовать всякую фальшь.
Приемы могут быть другие. Может быть другой стиль. Это дело преходящее и «наживное». Но как случилось, что после «Смерти Ивана Ильича» была написана «Жизнь Василия Фивейского», и что никто не ужаснулся, громко, во всеуслышание, от этого невероятного срыва?
По-видимому, идея прогресса и совершенствования терпит в области искусства свое полное крушение, и к этому так все привыкли, что даже самые горячие приверженцы ее ничего не замечают.