Одряхлел ли католицизм оттого, что он не понял своих задач перед лицом нового врага — коммунизма? Вельтер не отождествляет, конечно, евангельской проповеди с учением Маркса и подчеркивает много раз, какая между Евангелием и Марксом пропасть. Но для него важна лишь социальная сторона вопроса. И там, и здесь — взрывчатое вещество. Рим, почувствовав его в Евангелии, вобрал весь яд в себя и переработал. Против коммунизма он готовится к бою. Напрасно, безнадежно! Здесь опять вспоминается Достоевский, предсказавший, что папа выйдет к народу наг и нищ и скажет, что между социализмом и христианством разницы нет. Этого и хотел бы Вельтер. Он много говорит о России, и подчас с большой зоркостью. Россия первая приняла коммунизм, потому что в ней не было католической дисциплины, потому что она была вся расшатана Евангелием. Он приводит удивительные, много лет тому назад сказанные слова Мишле:
«Темная сила, мир без закона, мир, враждебный закону, Россия влечет к себе и поглощает все яды Европы». И дальше: «Россия вчера нам говорила: я есмь христианство. Завтра она скажет: я есмь социализм. Все враги строя и общества были один за другим учителями России: Руссо, Жорж Санд, Ибсен, Маркс, многие другие…»
Здесь обнаруживается уязвимость, спорность основного положения Вельтера. Правильно ли расовое определение некоего витающего над мирок «безумия» как «отравы» еврейской? Евангелие и «Капитал» — этого для доказательства слишком мало. Разве нет «безумия» в славянстве, помимо евангельских влияний, да и над всей арийской Европой разве не вьется иногда тот же огонь? В религиозно ослабевшей Европе он выражается не в прямой проповеди, а в поэзии. Поэтому он приемлемее, усладительнее. Но та же вражда между верхушкой и массой, которая якобы характерна для еврейства, — разве ее нет у арийцев? Европа ставит памятники своим «учителям», поэтам, изучает их творчество в академиях, но она палец о палец не стукнет, чтобы в чем-нибудь их послушаться. Это смешно и представить себе. Байрон, Шиллер, даже Сервантес, автор «самой великой и самой грустной книги в мире», Шекспир, у которого в одном только «Гамлете» можно вычитать такие вещи, что надо или все в мире перевернуть вверх дном, или считать «царя поэтов» простым пустомелей… Почти вся мировая поэзия мироразрушительна, точнее, общественно-разрушительна, хотя на «Капитал» ничуть не похожа, но Евангелию родственна во многом. Одно только исключение – Гете, и недаром его в Европе так исключительно выделяют и любят. Это щит, за который можно укрыться, это и вершина поэзии, и в то же время — государственность, порядок, разум, если угодно, «обывательщина», спокойствие, равновесие, по Вельтеру нечто типически-арийское, по Евангелию нечто глубоко грешное.
Пора кончать, и я вижу, что, начав одним, кончаю другим. Но ведь «беседа» — не научный доклад, и сводить в ней концы с концами не всегда обязательно. В сегодняшней беседе мне едва ли бы и удалось это сделать. Прошу извинения скорей не за беспорядок, а за выбор темы, которая в беседу не укладывается и в ней исказилась и умалилась.
< «СЧАСТЬЕ» А. ЯКОВЛЕВА >
Александр Яковлев «Счастье», Москва, 1926. На вид книга новая, название ее неизвестно. Но как большей частью случается с теперешними московскими книгами, ново только заглавие. Все включенные в книгу повести где-то уже были напечатаны, и не только в журналах — что было бы весьма законно, — но и в других сборниках того же автора, в ином соединении, с иными заголовками. Рекорд подобных проделок побит, кажется, Ал. Толстым. Сколько у него книг, сколько заглавий — не счесть. Иллюзия невероятной плодовитости. Не невероятна только ловкость рук, из десятка довольно тощих повестушек ухитриться сделать несколько увесистых книг, которые разнятся одна от другой форматом, ценой, названиями или порядком оглавления, но не содержанием. Вещи Толстого хоть запоминаются. Раскрывая его книгу, сразу знаешь, читал ли ты повесть, вчера называвшуюся «Голубые города», а сегодня совсем по-другому. Хитрость ему удается редко. Писатели помельче и поплоше в таких случаях счастливее. Иногда лишь на середине книги замечаешь, что, несмотря на пометку 1926, книга — старая. Смутно вспоминаешь, что все это где-то уже читал, – но настолько смутно, что какое-то сомнение остается. И без охоты дочитываешь «полузнакомую» книгу до конца.