Читаем Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928) полностью

Бахтин говорил: греки досократовской эпохи сознавали ограниченность, конечность бытия; никакой жажды вечности не было у них; никакого интереса к «потустороннему», как к несуществующему; они ценили жизнь ради нее самой, независимо от смысла ее; они относились к смерти просто и радостно, как к естественному и законному концу существования; смерть была в их представлении окончательным и полным уничтожением… Все это он с восхищением противопоставил современной культуре, с ее дряблой мечтательностью, стремлением прежде всего «осмыслить» жизнь, – и не побоялся провозгласить близость нового языческого «возрождения».

Но именно тут и подкосились внезапно его силы. Критика современности оказалась у Бахтина неизмеримо бледнее и слабее анализа эллинства. Он как будто даже решил исказить ее, чтобы справиться с ней, чтобы его поражение не было слишком явно. Иного выхода не было. Ведь вот, следуя Ницше, он с презрительной усмешкой говорил о Платоне, путанике и мечтателе. У Платона – мистика, идеализм, бред. Но по существу-то было, что вышел из садов Академа Платон со своим идеологизмом и «вздохом» о вечности, и одного этого вздоха оказалось достаточно, чтобы вся доплатоновская, «здоровая» Греция померкла и потускнела в человеческой памяти. Пусть воскрешают ее ученые: не воскресят. «Повеяло ветерком вечности». А когда подули галилейские бури, и на зов их откликнулись всякие готы и гунны, когда хлынули в треснувший мир волны «оттуда», когда медленно и застенчиво стало расти средневековье, «Le Moyen age enorme et delicat»[4], с готикой и походами в Иерусалим, со всей своей безбрежной мечтательностью, — то о греках невозможно ста­ло и помнить. Грубо, плоско, скучно. Разве можно смотреть на Парфенон после Шартрского собора? У греков эта, вот эта земная, здешняя жизнь — и больше ничего. Как она ни прекрасна, но воображению, соблазненному тем, что где-то есть что-то лучшее, мало этого неба и этих цветов, этой любви и этой дружбы. Не стоит жить, если дальше ничего, — нет сладости, нет прелести. «Лучше застрелиться», как говорят многие. «Тысяча съеденных котлет», как перед казнью подвел итог какой-то преступник. Раз пространство и время ворвались в мир, изгнать их, исключить из мира, опять ограничить его невозможно. Мир умрет и зачахнет с тоски и никакими утешениями, что «жизнь прекрасна», его не утешите.

Я не полемизирую с Бахтиным и не возражаю ему. Спорить или доказывать нечего. Все дело тут в ощущении. Мне, кстати, показалось, что ощущение Бахтина — остро враждебное его эллинству, т. е. по природе платоновское, галилейское, со стремлением к «безграничности». Но ум восстает против чувства, и наперекор самому себе Бахтин еще утверждает то, чего уже не любит. И еще мне думалось, что, если кто-нибудь отказывается от «вечности», брезгует ею, надменно возвращает свой билет, уверенный, что никакого спектакля и не предстоит и «все это лишь надувательство», — то ему, пожалуй, несдобровать еще и здесь, как это случилось и с Ницше. Отрава, в нем от рождения заложенная, не находя выхода, может погубить его.


< «ВАСИЛИЙ СУЧКОВ» А.Н.ТОЛСТОГО>


Почти в каждой книжке каждого советского журнала есть рассказ или повесть Ал. Толстого. Почти всегда эти рассказы и повести очень интересны, т.е. занимательны. Но часто они оставляют чувство досады и даже разочарования.

Блистательное дарование Ал. Толстого нисколько не померкло и не погасло. Те, кто по старому русскому критическому обычаю принялись его при жизни хоронить и оплакивать, ошибаются жестоко. Мне кажется даже, никогда Толстой не был так блестящ, как теперь. Некоторые из написанных им в последние годы вещей лучше прежних – глубже, острее, «вдохновеннее»: «Голубые города», например. Но это исключение. Большей же частью Толстой теперь справляется лишь с подробностями и пренебрегает целым. Избыток сил чувствуется во всем, но во всем чувствуется и та исключительная небрежность, которую в Москве неизменно называют «халтурой». Удивительно, что Толстому при таких дозах «халтуры» удается все-таки оставаться настоящим художником. По мнению другого Толстого – старшего, великого, Льва – небрежность есть признак слабости дарования. Небрежен, по его словам тот, кто не придает значения своим писаниям, не любит их, не способен вложить в них лучшие части души, т.е. кто не талантлив. Это одно из тех мнений, которые хоть теоретически и кажутся правильными, на деле опровергаются. Да кроме того, Лев Толстой говорил о небрежности писателя, находящегося в нормальных жизненных условиях. Того существования, на которое обречен писатель в теперешней России, он не предвидел.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже