Вот тоненькая книжка Кобякова. Таких книжек он выпустил за последние годы несколько. Та, что лежит передо мной, называется «Горечь». Слова как слова, по средней московской моде, довольно литературно, довольно затейливо. Читаешь без удивления. Но существует ли на свете хотя бы один человек, которому эти стихи могли бы что-нибудь дать? Сомневаюсь. Притом не сомневаюсь, что у Кобякова какое-то «содержание» есть, что дать своему читателю он что-либо и мог бы. (В первой его книжке – «Керамике» — чувствуется нечто, смутно похожее на «вдохновение»). Но он бессилен это сделать. Безразлично, кому Кобяков подражает, футурист он или акмеист, имажинист или неоклассик, и, право, не так уж важны эти формальные раздоры. Но поэзия начинается лишь с того момента, когда человек впервые оживил слова своим дыханием, заставил по-своему зазвучать все те же, всеми ежедневно повторяемые слова, как бы передавая в них частицу самого себя… Тут молодому стихотворцу легко обмануться. Он сам, конечно, слышит «свое», неповторимое в своих стихах, и ему кажется, что и другие должны слышать. Но не слышно ничего. «Темно и вяло». Если бы заострить, если бы обточить! И если бы поэт ощутил свое творческое безволие и полную, абсолютную никчемность таких строк:
Повторяю, это совсем обычные в наши дни стихи. Их читаешь без всякого удивления. Но если бы они и все им подобные произведения привели к тому, что стихов никто не стал бы больше ни читать, ни слушать, — это было бы вполне естественно.
В майской книжечке «Красной нови» – крошечный, в три странички, рассказ Всеволода Иванова.
Чем больше Вс. Иванова читаешь, тем больше убеждаешься, что это настоящий художник. Каким образом удалось ему в последние годы так «выписаться», так вырасти – почти непостижимо.
«Сервиз» – вещь не вполне удавшаяся, если сравнить ее с рассказами из книги «Тайное тайных». Но след большого и глубокого дарования есть и в ней – это чувствуется сразу. Мне бы хотелось обратить внимание на то, что из всех молодых русских писателей только у Всев. Иванова есть что-то действительно «новое». О «новизне» в эти года писалось и говорилось чрезвычайно много вздора в России. При самом горячем желании, ее нельзя было отыскать ни у Пильняка, с его несносным жеманством, ни у кого вообще, кто ограничивался лишь заменой живой речи «художественным», «образным» волапюком, а по существу ничего нового в мире не увидел. Об этом я много раз писал и повторяться не стану. Всев. Иванов первый «добавляет» что-то к русской литературе, и про него с полным правом можно сказать, что он обогащает душу и ум читателя. Пришла старуха из церкви, легла на кровать и померла. Казалось бы, писать не о чем. Но настоящий талант видит то, чего «не поймет и не заметит» простой наблюдатель. Ткань жизни, которая взору обыкновенного человека доступна лишь в самых грубых чертах, для него не имеет тайн.
На мой взгляд, Анри де Монтерлан – самый даровитый из молодых французских писателей. После «Bestiaires» это стало ясно. Какая была жизнь в этой книге, какой огонь и какой свет! Монтерлана многие сравнивают с Барресом. Но он проще и крепче Барреса — и больше в монтерлановском таланте «Божьей милости».
Прошлой осенью в газетах появилось сообщение, что Монтерлан уехал в Тунис. Ждали нового романа, блистательных путевых заметок, описаний Востока и пустыни. Вместо этого в парижской «Биржевке» – в вечернем «Энтрансижане» — стали изредка появляться короткие рассуждения. О смерти, о судьбе, о суете сует, о скуке. Были они написаны очень смутно, как бы нехотя. Казалось, с жизнерадостным спортсменом Монтерланом что-то происходит: не то он болен, не то не знает, что с собой делать… Теперь в «Nouvelle Revue Francaise» помещена большая его статья в том же роде. Ее стоит прочесть. Человеку все надоело, все сделалось чуждо и постыло. Только об этом он и говорит, по-байроновски, упиваясь собственным отчаянием, убаюкивая себя своим стоном, прелестью своей печали, горечью иронии. На последней странице Монтерлан пишет: «On croit peut etre, que je fais de phrases. Et tout ceci a ete crie».