Все же входите, — пригласил я нежданного гост я и провел его в мою комнату. Он сразу же устремился к книжным полкам, а доставить мне большего удовольствия он не мог.
О, у вас тут несколько томиков несравненного «конаров- ского» Мопассана и, Бог мой, даже Валери, — воскликнул он. — Вы взаправду любите Мопассана? Тогда мы, вероятно, будем
л
друзьями. Вы и Валери любите? А дадите мне одну из его книжек? Я никак не могу их достать. Ей-же-ей, — добавил он, заметив, что я невольно сделал довольно кислую гримас у (книги Валери были тогда находимы с трудом), вашу книжицу я верну вам по прочтении, — он лукаво улыбнулся, — или чуть погодя!
Об увлечении Бабеля Мопассаном, которого он как бы считал своим учителем, мне было известно, но его глубокий инте-
#4
рес к такому изысканному и замысловатому поэту, как Поль Валери, поразил меня. В моем представлении одно не уживалось < другим — или «Юная парка» или одесский бандит и мечтатель Беня Крик, жесткий реализм военных рассказов и все то, что понаслышке я мог о биографии Бабеля знать. Ведь только сравнительно совсем недавно я мог обнаружить, что в одном из своих посмертно опубликованных писем, говоря о Валери, Бабе\ь писал, что «это— поэт изумительный».
Было для меня не меньшей неожиданностью, насколько этот прирожденный одессит свободно и литературно изъяснялся по-французски и не в пример большинству русских парижан почти без акцента. Мог ли я до этой встречи знать, что французскому языку его обучал на школьной скамье обладавший литературным дарованием и очевидно талантливый педагог, некий «мусью» Вадон, о котором он охотно стал вспоминать и тут же с большим юмором поведал мне, что первые свои — весьма неудачные — рассказы он в пятнадцатилетием возрасте сочинял по-французски.
Признаюсь, что я был озадачен. Неужели передо мной сидел автор «Конармии» и отец незабываемого Бени Крика, человечек, который по совету Горького на семь лет «ушел в люди» и за эти годы учебы (еще в Первую мировую войну) успел быть солдатом на румынском фронте, затем переводчиком в Чека, участником продовольственных экспедиций 18-го года, умудрился воевать против Юденича в северной армии, против поляков в первой конной, работал в одесском Губкоме — всего не перечислить. Все это так мало вязалось с его внешним обликом, с его ласковой вежливостью, подчас даже с некоторой манерностью, с его искренней восторженностью перед наиболее утонченными плодами французской культуры, с его преклонением перед импрессионистами, пестрота которых, как он утверждал, действует на него «успокаивающе».
Слово за словом — от импрессионистов, oi изъявления восторга перед Боннаром и Вюйяром, он незаметно перескочил к описанию старой Одессы, которую, как все одес ситы, любил с какой-то преувеличенной нежностью. Он рассказывал о ней с таким смаком, что я, никогда не побывав в этом «нездешнем» городе, видел перед собой его улицы, чуть ли не «утопающие» в акациях и сирени, слышал несущиеся из порта гудки пароходов, открывал смысл чуждых мне названий — Молдаванка, 1lepeсыпь, Фонтаны, кафе Робина и Фанкони.
Ну, мне пора, — прервал он свой рассказ. — Мне гак досадно, что нашей сделке не суждено было осуществи гься. Но что поделать? У меня свидание на Монпарнассе, а это от вас далеко, я побегу…
Однако на Монпарнасс отправились мы вдвоем и о чем шел дальнейший разговор я, конечно, не упомнил. Но зато потом в монпарнасских кафе, куда Бабель, как все мы, грешные, частенько забегал, когда бывал в Париже (жил он где-то за городом, отдельно от жены и дочери, у какой-то лютой квартирохозяйки, в полном одиночестве, чтобы никто не мешал работе), мне довелось не раз с ним беседовать, а еще того чаще обмениваться полными смысла междометиями!
Иногда — еще не поздоровавшись — он начинал жалова г ь- ся на то, что у него ничего с писанием не выходит, что то, что он уже «намарал» (это его выражение!), его не удовлетворяет, что ему никак не удается расставить слова в том порядке, который отражал бы тональность его мысли. «А ведь это— главное, говорил он. Главное отнюдь не писание, а правка, шлифовка, переделка. Только это доставляет подлинную радость». Он не скрывал, что писание было для него делом нелегким и, цснисывая десятки и сотни страниц, сам себя именовал «великим мастером молчания».
Впрочем, иной раз, издали заметив меня, он с горжествую- щим тоном как бы бросал через головы кофейных завсегдатаев: «Знаете, вышло, одолел-гаки!». Над чем он работал он толком не говорил, но по некоторым недосказанностям можно было понять, что он засел за большой роман, за свой первый роман.
Все же охотнее всего Бабель говорил не о себе и даже не о текущей литературе, а о своих «внелитературных» встречах и похождениях, о выставках и бегах (очень лошадьми увлекался), делая исключение только для своего подлинного кумира— Мопассана, которого он наделял всеми качествами и ужасный конец которого не переставал оплакивать гак. как можно юлько оплакивать конец очень близкого человека.
Кстати, одна из наиболее для него характерных новелл, не