В Петербурге он обратился ко мне, как уже к близкому знакомому, с рукописью о Гумбольдте, для напечатания ее в «Современнике». Мы решились печатать ее, хотя конца ее не предвиделось. Влияние Грановского на нас в этом случае было сильно. Грановский отзывался о статье с большою похвалою. До этого (то есть еще до приезда его в Россию) было уже напечатано в «Современнике» исследование Фролова о женевской тюрьме, доставленное нам Грановским же.
Первая статья о Гумбольдте не произвела благоприятного впечатления на публику. Фролов не совладел с своим предметом, путался, повторялся и еще более затемнял изложение неуменьем владеть русской фразой.
Я заметил ему, что его язык надо поправлять… Это было неприятно ему, но он согласился, с тем чтобы поправки эти делались в его присутствии…
Часа три сряду мы сидели над мелко исписанною, нечеткою рукописью – и я едва успел привести в порядок первые пять страниц. Фролов даже никак не мог справиться с знаками препинания. Точек у него вовсе не было; вся рукопись испещрена была точками с запятыми. Поправки мои ему не нравились, он упорно защищал свои бесконечные периоды. Пот лился с меня градом. Это была невыносимая пытка.
Поправки эти и то, что вторая, полуисправленная статья напечатана была без шпонок (то есть теснее обыкновенного, строчка к строчке) – оскорбили его самолюбие. Он надулся на нас.
Друзья Грановского и Фролова вменяли нам отсутствие этих проклятых шпонок в великое преступление, обвиняли нас в том, что мы сделали это из барышничества, из жадности к деньгам, чтобы менее заплатить за статью, не принимая в соображение, что расчет уменьшился на какие-нибудь 10 р., которые обогатить нас не могли, и что мы из угождения к кружку бросали сотни рублей не только бесполезно, даже, может быть, ко вреду журнала, ибо статьи о Гумбольдте оставались в журнале неразрезанными…
Фролов так и не окончил эти статьи, углубившись в перевод «Космоса», доказавший только окончательно совершенное неуменье переводчика владеть отечественным языком. Едва ли у кого-нибудь из самых любознательных читателей достало терпения пересилить половину первой части знаменитого творения Гумбольдта в переводе Фролова.
Поселившись в Москве, Фролов скоро женился на больной сестре Станкевича, которая умерла через несколько месяцев после брака. Средства его после этого значительно расширились, и он мог независимее предаваться своим кропотливым трудам, продолжать свою труженическую жизнь. С Грановским он сближался теснее и теснее.
Летом 1850 года он переехал на дачу вместе с Грановским в Архангельское князя Юсупова. Они заняли один из больших флигелей, выдававшихся к Москве-реке. Грановские поместились в нижнем этаже, Фролов – наверху…
…Я приехал в Москву вскоре после их переезда и остановился, по обыкновению, у Боткина. Грановский и Фролов, бывшие в это время по делам в Москве (Фролов строил для себя дом), просили меня и Боткина переселиться к ним в Архангельское, недели хоть на две, говоря, что у них очень обширное помещение. Фролов был со мною любезен. Он забыл, повидимому, о шпонках.
– У нас вам будет хорошо, право хорошо, – говорил он, обращаясь ко мне и Боткину и смотря на нас с двусмысленною улыбочкою: смесь добродушия с дурно скрываемым самодовольством от сознания своего превосходства.
Фролов постоянно обращался к нам с такою улыбочкою. Переложенная на слова, она как будто говорила: «вы люди хорошие, добрые, но ветреные, пустые; несмотря на это, я, человек дельный и серьезный, удостоиваю вас своим расположением. Вы мне нравитесь…»
– Вам будет покойно, – продолжал Фролов, кладя мне руку на плечо: – мы поместим вас вместе с Васильем Петровичем, у вас будет отдельная комната… Мы постараемся доставить вам всевозможные развлечения, вы не соскучитесь… Какие прогулки у нас, какое купанье!
Мы охотно приняли это приглашение и сговорились ехать вместе с Грановским в его тарантасе на другой день вечером…
Вечер этот для меня незабвенен.
Мы уселись втроем в тарантасе и отправились в Архангельское часов около восьми.
Это было в исходе июня.
Когда мы въехали на проселочную дорогу, ведущую к Архангельскому, а город с пылью и духотою остался далеко за нами и нас охватил свежий и душистый воздух полей и деревенский простор, – нам сделалось необыкновенно легко и приятно…
Грановский и без того в этот день был в очень хорошем расположении духа: лицо его было как-то особенно светло и приветливо, и его задумчивые, грустные глаза смотрели веселее, как будто какая-то тяжесть спадала с него.
У него была потребность высказаться, и он разговорился с нами о себе с такою увлекательною горячностию и откровенностию, с таким бесконечным добродушием, с такою задушевною простотою, к которым способны только люди с высшими, избранными натурами, не боящиеся открыто сознаваться в своих недостатках и слабостях.
Он завел речь о своей страсти к картам.
– Вы и вообразить не можете, господа, – сказал он нам, – до чего доводила меня эта безумная страсть и в какое ужасное положение она ставила меня!..