Последний раз я видел Михаила Михайловича совсем незадолго до его кончины и сделал неловкость, о которой жалею до сего дня. Мне сказали, что он болен безнадежно, я кинулся к Пришвиным, открыла она, а он сидел в столовой какой-то присмиревший, ушедший в себя. Меня узнал, пожал слабо руку, но говорить не мог. Лицо у него было бледно-землистое. Валерия Дмитриевна подала скромный ужин, кашу с тыквой, он почти не ел, мы почти не говорили, я пробовал обратиться к нему, но он будто не слышал. В коридоре она наскоро стала мне говорить о его болезни, но неожиданно он сам показался в дверях, и она умолкла на полуслове,
— Что ж ты... бываешь у Киреевского? — спросил он.Киреевский был его и мой давний знакомый, добрый охотник, живший в Подмосковье, как-то мы вместе обедали у него.
— Да,— ответил я,— бываю, но редко.
— А-а-а...
Только это и выдохнул он, подумавши, верно, что уж не бывать ему в лесу, не сидеть в кругу охотников, и снова умолк, замкнулся. А я — не знаю уж, как это вышло,— спросил у Валерии Дмитриевны, читала ли она сообщение, что в Париже умер Иван Бунин. Спросил очень тихо, и так же тихо она ответила, что нет, не читала, ей не до газет теперь. И тут Михаил Михайлович, хоть и не смотрел на нас и слух у него давно уже сдал, сделал шаг ко мне.
— Что, что ты сказал?
Я молчал, потерявшись, но он запрокинул голову и с невыразимой тоской несколько раз повторил:
— Бунин умер... Бунин умер!.. A-а!.. В Париже, в чужой земле... Бунин умер, а-а!
Они были ровесники, земляки, оба орловцы, даже одного уезда, ельчане, и вот один покинул белый свет, другой был на пороге этого, а я так некстати сказал при нем, никогда не прощу себе этого!
Но закончить хочу другим свиданием, не тем, когда видел его в последний раз. Было оно в тот же год, я засиделся у Пришвиных часов до десяти, и все он не отпускал, а когда я поднялся, Михаил Михайлович и Валерия Дмитриевна вышли меня проводить. Взял он с собою и двух своих собак, легашей, на прогулку. Мы простились здесь же, в Лаврушинском, и я пошел к станции метро, а они остались у небольшого скверика. Сейчас он неплохой, а тогда только зачинался и был сильно захламлен, но легашам, видно, показался после сидения в комнатах глухой чащобой, они забегали как угорелые. Михаил Михайлович смотрел на резвящихся собак, видно, и ему представилось, что не в Москве он, а за городом, что не легавые носятся в хилом скверике, а прежние его гончие делают поиск в настоящем лесу. И охотник проснулся в его душе! Я не отошел и сотни шагов, когда услышал его порсканье, да такое залихватское, удалое, какого никогда ни раньше, ни потом не слыхивал.
— А-а-я-я-я-я-я!.. А-а-я-я-я-я!.. Ах! Ах! — звонко кричал Пришвин, как кричат только охотники в лесу, когда хотят поднять зайца с лежки.
И эхо его звонкого, совсем еще молодого голоса разносилось по переулку, летело мне вслед до самой Ордынки...
1979 год.