Стихи, в целом, очень хороши. В особенности, – на фоне обычной советской журнальной поэзии. Надо выделить, как самое замечательное — стихотворение о Шопене (последнее в «Красной нови»). Пастернак любит, по-видимому, музыкальные темы.
Все есть в его стихах: исключительная изобразительность, изысканное и сложное мастерство, ум, талант… Сравнительно мало как раз того, о чем Пастернак так часто пишет: музыки. «Все то, что отняла у нас жизнь, возвращает нам музыка», — по Ницше. О Пастернаке этого не скажешь. Оттого иногда от одной косноязычной и тяжелой строфы Осипа Мандельштама обвороженной, околдованной памяти и сознанию труднее освободиться, чем от целого его блестящего стихотворения.
ВОРОНСКИЙ
После длительного перерыва в советской печати снова появилась подпись Воронского. Факт этот, вероятно, вызовет возмущение и недоумение коммунистического литературного «молодняка» Какая же это диктатура пролетариата? — спросит «молодняк». В течение нескольких лет во всех газетах и журналах доказывалось, что Воронский злейший реакционер, коварнейший классовый враг, неисправимый идеалист и мистик. Казалось, с ним навсегда покончено… И вдруг опять Воронский, тот же самый, ни в чем не покаявшийся, ни от чего не отрекшийся, становится сотрудником «Нового мира» и «Звезды» и выпускает книги свои в Государственном издательстве. Правда, к критике его близко не подпускают: Воронский печатает теперь только беллетристические произведения. Но неужели такой опытный писатель, такой искушенный «вредитель» не сумеет отравить и повести свои тем же ядом, которым пропитана была его критика?
История с Воронским чрезвычайно характерна для советской журналистики. Она иллюстрирует и метаморфозы, происходящие в ней, и ту «борьбу за существование», которую московские журнально-газетные деятели тщетно пытаются прикрыть высокоидейным пафосом.
Было время, когда Воронский руководил советским «общественным мнением» в вопросах литературы. Время это для литературы было сравнительно счастливое. Воронский, при многих своих недостатках, о которых здесь подробно говорить не стоит, был все же по уму и чутью на голову выше всех остальных московских критиков, — а главное, был смел, честен и способен принять за свои суждения ответственность. Сравнительной свободой творчества в первые годы революции русские писатели обязаны больше всего именно ему. При Воронском была цензура, конечно. Но цензура эта еще не выродилась в правительственное внушение. За пределами некоторых тем писатель волен был говорить, о чем он хочет, — и Воронский постоянно подчеркивал, что предметом искусства являются «огромные, таинственные, пока малоисследованные области человеческого духа». Он же сказал, что «искусство есть преимущественно занятие мирное», иронически намекая на то, что свершить заветную мечту пролетарских писателей — превзойти Шекспира и Толстого — удастся еще не так скоро. Будучи марксистом и старым большевиком, Воронский все же допускал в понятии о личности и о человеке нечто «надклассовое», ценное само по себе («биологическое», по его выражению), — и не считал, что литература, говорящая о человеке и его внутреннем освобождении, делает предательское по отношению к революции дело. У Воронского был довольно широкий кругозор. Его, по-видимому, тревожили противоречия между пресловутым всеисчерпывающим и всеобъясняющим ленинизмом и данными европейской науки, – и едва ли он согласился бы с формулой, недавно предложенной Луначарским.
– Думать, что Ленин мог чего-то не заметить и о чем-то не знать – есть предел наглости.
Общее руководство Ленина он принимал, конечно. Но признавал за литературой право на творчество, а не только на разработку прописей, – и отстаивал это право.