В основе этой осторожности лежит, вероятно, вопрос: может ли быть в эмиграции новая литературная «поросль»? Этот вопрос у нас часто ставится и обсуждается. Многие склонны решать его отрицательно. Теоретически, действительно, больше доводов для отрицательного ответа: без родины, без вечного обновления языка, без традиций, без русских впечатлений, без русского быта и природы, наконец, — что может здесь быть? Казалось бы, обречена здешняя «поросль». Но наперекор доводам — это не так. Скажу даже больше: именно без родины, ото всего оторвавшись, все растеряв, здешняя молодая литература нежданно-негаданно приобрела высокий и отрешенный строй, — тон человека, одинокого в целом мире, всеми покинутого, «между небом и землей». Утратив временное, она как бы «коснулась вечности», — и если можно и есть основания говорить о ее духовной нищете, то надо при этом вспомнить и первую заповедь блаженства. Мне кажется излишним называть имена. Они и мало что сказали бы читателю, и каждое в отдельности было бы не окончательно характерным, за исключением одного или двух. Ужасающая формальная растерянность почти всех современных молодых писателей, имеющая глубокие корни, конечно, неустранимая еще долго и уж во всяком случае никакими «возвратами к Пушкину» неисцелимая, — исчезновение схем и условностей искусства, оставившее художника внезапно беспомощным перед материалом, — все это мешает нашей молодой литературе быть внешне удачливой. Удачи в ней, действительно, маловато. Но надо к ней прислушаться, чтобы понять, что она не только существует, но и делает свое дело – и право, если только не на словах мы любим и ценим культуру и не отделяем ее от жизни, надо было бы не только оберегать великое прежнее наше достояние, но быть повнимательнее и к новому, хотя и неприглядному еще. Оно этого стоит.
Не случайно в этом году собрания «Кочевья» и «Союза поэтов» – обществ, где начинающие авторы читают свои произведения, – бывали так многолюдны. Широкая публика обманывается реже и меньше, чем принято думать. Она почувствовала, что, несмотря на слабость читаемого, на некоторую наивность беседы, возникавшей большей частью после чтения, — был все-таки на этих собраниях настоящий и чистый литературный «воздух», с бескорыстием, с ежеминутной готовностью перейти от технических споров к «последним вопросам бытия», с жаром и тревогой внутренне честных, взыскательных, живых и притом
На одном из собраний «Кочевья» Сергей Шаршун прочел отрывки из своего романа «Долголиков». Некоторые страницы романа меня поразили, и я попросил автора дать мне всю рукопись.
Этот причудливейший и внутренне своеобразнейший роман – одна из самых замечательных вещей, которые мне пришлось за последние годы читать. Найдется ли для него здесь издатель? Не думаю. Роман очень сложен и очень длинен.
Шаршуна по возрасту невозможно причислить к молодым – он к ним примыкает только отказом от компромисса с жизнью, который для молодости характерен и о котором «взрослые» в огромном большинстве случае лишь с грустью вспоминают. Успехи в жизни требуют уступчивости, сговорчивости, – и надо много воли, чтобы и о того и от другого отказаться. У Шаршуна в прошлом декадентство, футуризм, дадаизм, – все то, что в сущности, было лишь вывернутым наизнанку культуртрегерством и стремилось проветрить застоявшуюся атмосферу искусства. Но вчерашние безумцы нередко превращаются в сегодняшних благополучнейших. Этого-то с Шаршуном и не случилось. Он ничего не забыл, ничему не изменил из своих первоначальных видений. Но вместе с тем он стал взрослым человеком.
Его роман – духовная автобиография. Литературно – в ней заметно влияние Ремизова и в особенности Андрея Белого, но по существу Шаршун от подчинения кому бы то ни было свободен. Лучшее, что есть в «Долголикове», – это какая-то печальная и строгая доброта к жизни, личное к ней безразличие и «благословение» ее в других. Шаршун пишет об одном из своих героев, что тот говорил:
«мягким, анархическим, бодлеровским, не имеющим ничего общего с сутолокой жизни, безвозвратно погибшим, близким к гениальности, к безумию, братским, беззастенчивым голосом».
Нечто подобное хотелось бы сказать и о нем самом. «Долголиков» написан как будто «на полях жизни», и автор признается, что всегда хотел «очутиться по ту сторону вечно убегающего, отступающего горизонта».
Этот роман «из жизни парижских художников» проникнут подвижнически-суровым духом, и есть редкое очарование в смешении монастырства с богемой или далекой, полузабытой, но в каждой строчке Шаршуна еще живой России, с разговорами на монпарнасском арго. Россия побеждает. Удивительно сквозь чуждую оболочку узнавать знакомые черты.