Обратитесь к любой пародии, признаваемой читателем за пародию. Вам предстанет подобная же ситуация. Пародийный дубликат будет похож на прототипическую модель - и, вместе с тем, на поверхность всплывут разительные отличия. Бабель у Архангельского покажется любой аудитории "ну, прямо-таки настоящим Бабелем", а Зощенко или Маяковский - повторенным Зощенко или Маяковским. Это ощущение устоит до первого текстового намека, который продлит и опрокинет "бабелевское" или "зощенковское" в иные сферы, где ни Бабелем, ни Зощенко даже не пахнет - разве что некой их экспериментальной, никому не ведомой лабораторией. И дальше мы станем спотыкаться на каждом шагу. То интонационная выбоина, то лексический булыжник, а то стрелка - указание, куда авторский ("архангельский", а не бабелевский) путь лежит, напомнят нам, что мы на чужбине, отнюдь не в гостях у Бабеля, Маяковского или Зощенко. Впрочем, пародийная "чужбина" подчас привечает путника радушнее родных осин.
Оптике пародии присуща диалектическая тенденция: отражая, преображать и, преображая, сохранять верность первоначальному отражению. Какие механизмы приводятся в действие ради этой двойственной цели - на уровне творчества и на уровне восприятия?
"Прямое" зеркало работает по принципу уподобления: что увидело, то и повторило, воспроизвело. Предполагаемая реакция зрителя - узнавание. Включаясь в сюжетную систему пародии, он автоматически принимает на себя роль древнегреческого героя - тот ведь тоже к финалу трагедии кого-нибудь и что-нибудь "узнавал" - причем именно в нашем сегодняшнем смысле, то есть отбирал из окружающей действительности известное, прикидывавшееся неизвестным.
Но тут-то мы и подходим к оборотной стороне проблемы: известное в пародии имеет художественную ценность как раз на данном условии: оно органически состыковано с неизвестным, с чем-то необычным, непривычным, новым и неотличимым от старого.
"Неизвестное", сочетаясь с "известным", производит открытый В. Шкловским эффект остранения. Планируемая художником зрительская реакция как минимум любопытство, при удаче - острый интерес, увлеченность, азартное сопереживание. А на палитре комического - смех.
Остранение - это и есть "кривизна" пародийного зеркала.
Пародия возникает в синтезе уподобления (или, грубо говоря, узнавания) с остранением. Между узнаванием и остранением в пародии устанавливается противоречие.
Остранение призвано сделать предмет неузнаваемым. Остранение затрудняет узнавание (хотя и осторожно, чтоб не убить его совсем: так герой трагедии на сцене душит противника, стараясь не задушить артиста).
Узнавание - наоборот - снимает с картины налет ост-ранения, с оригинала - перекос странности, со странного (часто - со странника) мантию "не от мира сего".
Остранение - праздник камуфляжа, попытка водрузить над миром знамя неузнаваемости, затеять вселенский бал-маскарад - пуская даже в апартаментах сатаны (всегда, впрочем, где-нибудь на виду, на каком-нибудь подоконнике или ломберном столике остается запонка, стакан, записка-ключ к узнаванию, спасательный круг ассоциаций).
Узнавание - это совлечение масок, это ветер, срывающий вуали и завесы, это отмена остраняющих балов и переоценка картины в баллах "всамделишности".
Столь "аккуратное" противоборство узнавания и остранения - ну впрямь разнонаправленные векторы - было бы поразительно и необъяснимо, кабы не психология; она, как и во многих других обстоятельствах, расставляет все по местам. У отстранения и узнавания - общий интеллектуальный механизм. В обоих случаях наблюдатель (сперва автор-пародист, затем - его читатель) вызывается сравнивать на материале пародии известное (по другому произведению) с неизвестным (привнесенным "от пародиста"). Этот путь, как будто и незнакомый, на поверку давно нам знаком: его витки и рывки, взлеты и подъемы вели суеверного дикаря, дивившегося своему отражению в речной воде, к первому обобщению. Этот путь - абстрагирование.
Время от времени приходится слышать теорию: пародия - специфический тип литературной критики (такова, например, точка зрения Б. Сарнова в статье об Александре Иванове). Избегая дискуссии по общему фронту поднятых вопросов, соглашусь с полемистом в одном: пародия действительно содержит повышенный элемент отвлеченности, "надлитературности", абстракции, сближающий ее с мыслительными жанрами: публицистикой и даже эстетикой. Классики марксизма-ленинизма считают возможным пародировать - в "Немецкой идеологии", "Анти-Дюринге", "Материализме или эмпириокритицизме" экономистов и физиков на языке высокой философии.
Но вернемся к пародии, этому симбиозу узнавания с остранением, остранения с узнаванием. Без узнавания мы ни за что не воскликнем: "Черт побери! До чего похоже!!!" А без остранения не поддадимся жгучему любопытству, не втянемся в смеховой детектив, который должен завершиться раскрытием скрытого, а оно - как тайна происхождения героини у Диккенса или Дюма - неизменно чарует читательские умы.