Как я уже сказал, заседание Ученого совета состоялось в пятницу. И так как по субботам я не езжу по железной дороге[315]
, то мне пришлось остаться в Москве еще на два дня. Но это не беда. Я успел немножко осмотреться и привести в порядок свои мысли. Я понял, что от Луначарского не зависит, состоится или нет философский съезд, подобные вопросы решает Покровский, вернее ГУС. Мне было совершенно ясно, что съезд мог бы состояться, так как, несмотря на видимую суровость и неприступный догматизм Покровского, ему очень хотелось бы выступить на таком съезде, особенно при свете рамп и в присутствии великих ученых, таких как Эйнштейн, и философов, как Рассел. Но любезная прощальная улыбка Покровского, человека по натуре сурового, для которого я был врагом, показалась мне каким-то подвохом. Неизвестно, не подозревал ли он меня в контрреволюционной деятельности? С Луначарским говорить было проще и легче. Для него социализм есть религия. Для Покровского — это просто научная теория. А человек, который противодействует ее успеху, ее проведению в жизнь, есть не только контрреволюционер, но и обскурант, суеверный, темный, средневековый враг просвещения. И вот с таким тяжелым сердцем я сидел в поезде и раздумывал, для чего мне все это? Не явилась ли идея о созыве съезда в неподходящее время? Моя мысль была чиста, а в результате получается, что я оказываю услугу Покровскому.Вернувшись в Петербург, я направился в совет Вольфилы и по пути, на углу Адмиралтейского и Невского проспектов, остановился, чтобы прочитать новости в «Красной вечерней газете»[316]
, которую вывешивали на стенах. В газете я увидел список двадцати приговоренных к высшей мере наказания — расстрелу по распоряжению петроградского отдела Чека по борьбе со спекуляцией и контрреволюцией[317]. В этом списке числились и два знакомых мне имени: профессора Лазаревского и Гумилева[318]. Оба должны были участвовать в предполагаемом съезде. Их расстреляли по делу Таганцева[319]. Гумилев, очевидно, был расстрелян раньше, но об отдельных случаях расстрелов обычно не сообщалось, и он был включен в общий список. Я прочел это сообщение, и мне стало ясно: философский съезд не должен собираться — не время для этого! Вполне вероятно, что, если съезд состоится, всех его участников арестуют. И я решил выступить против съезда. Но что же будет, если члены совета со мной не согласятся? Мне придется покинуть нашу ассоциацию. Как мы и условились, в понедельник я явился в совет Вольфилы. Белого в Петербурге не было. Блока мы не тревожили[320]. Встретились Разумник Васильевич, Эрберг и я. Я рассказал им о встрече с Луначарским и о том, что произошло в ГУСе, со всеми подробностями, и добавил: «Разрешение-то на съезд получить можно, но я сейчас же подаю голос против того, чтобы этим воспользоваться». — «В чем дело? Большие трудности?» — спросил Эрберг. «Трудностей гораздо меньше, чем мы предполагали. Не только Луначарский, но и Покровский за съезд. Беда только в том, что по пути сюда я нашел в списках расстрелянных по делу Таганцева имена двух участников нашего предполагаемого съезда. Их уже нет в живых. Философские съезды не собираются в такое время!» Иванов-Разумник, человек здравого рассудка, который еще раньше почувствовал утопию в этой идее, назвав ее маниловщиной, сказал: «Совершенно верно». Таким образом, Международный философский съезд, который должен был бы впервые собраться в России, — не состоялся.