В каком-то смысле для Андрия это и поцелуй измены, поцелуй Иуды – и поцелуй смерти. Ибо с этой минуты он полностью подпадает под власть прекрасной польки. Сменив казацкое платье на роскошный бело-золотой наряд (еще одно переодевание, которое окончательно превращает героя в перевертыша), он несется в бой против своих прежних товарищей, против брата, против отца. И перед его мысленным взором – не «крест святой», не образ родины (старой ли, новой ли), но лишь «кудри, кудри», подобная лебедю грудь, снежная шея, плечи. Это сатанинское наваждение красоты, ведущее к гибели, это пропасть очарований, в которую, сам не заметив того, проваливается Андрий. Даже когда он попадает в засаду, и Тарас велит сыну слезть с коня, чтобы застрелить его, последнее имя, которое срывается с уст чувствительного изменника, – это не имя Отчизны, не имя братьев, даже не имя матери (пусть «женское», но кровно-родное), а имя соблазнившей его польки. Между тем во время битвы, только что описанной Гоголем, три героя-казака – Мосий Шило, Степан Гуска и Бовдюг – погибли с одними и теми же словами на устах: «Хвала Русской Земле и вере православной!»
В образе Андрия неявно проступают черты Иуды, как в образе отца – Тараса осторожно просвечивает демиургический, богоподобный лик. Но сцена гибели Андрия напрямую связана с эпизодом казни Остапа. Младший брат переходит к врагам добровольно; старший – попадает в плен. Младший в миг смерти призывает чуждое женское имя: дрожит от ужаса, старший – молча терпит страшную муку и скорбит лишь о том, что никого из родных, своих нет рядом. Предсмертный выкрик он обращает к отцу (не ведая, что тот стоит на площади): «Батько! где ты? Слышишь ли ты?» Этот выкрик не что иное, как литературная рифма крестных слов Христа: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты меня оставил?» (Мф. 27, 46) и «Отче! в руки Твои предаю дух мой!» (Лк. 23, 46). То, что Остапу именно в эту минуту собираются перебить кости, также должно вызвать в памяти читателя евангельский эпизод: «<…> пришли воины, и у первого перебили голени, и у другого, распятого с Ним. Но, пришедши к Иисусу, как увидели Его уже умершим, не перебили у Него голеней» (Ин. 19, 32–33).
Но мало того, что сцена мученической смерти косвенно уподобляет Остапа Христу и окончательно противопоставляет его «Иуде» Андрию, не менее важно, что «правильный» брат, настоящий запорожец, до последней минуты тянется к мужскому центру, предельно далекому от женственной слабости и от девичьей красоты, чреватой изменой. Этой же
Создавая образ Тараса Бульбы, Гоголь, вослед «Запорожцу» В.Т. Нарежного, полностью реабилитирует тип воина-запорожца, освобождает его от авантюрно-разбойничьих и демонических черт, которыми этот тип наделен в его ранней прозе. (Вспомним хотя бы «запорожскую» прописку демона, Пузатого Пацюка из повести «Ночь перед Рождеством».) Недаром Тарасова коня зовут Черт; оседлать Черта в гоголевском мире может лишь «праведник».
Тарас Бульба, если смотреть на него глазами рассказчика, прав всегда и во всем. Даже когда он – в сценах еврейского погрома, страшной мести полякам за убийство старшего из сыновей, избиения младенцев, насилия над женщинами и стариками – действует как самый обычный разбойник. Рассказчик изображает эти поступки как эпические деяния, освященные мощью героя. Возможно, что при этом Гоголь учитывал опыт романтизирующего изображения индейцев в романах Ф. Купера. Это полностью соответствует замыслу – изобразить идеального, самодостаточного героя славянской старины, когда царили другие нравы, царствовали другие представления о добре и зле и когда миром еще не овладела пошлая обыденность, которой, как ряской, подернута современная жизнь.