Ср. в пушкинском послании к Чаадаеву: «Мы ждем с томленьем упованья / Минуты вольности святой, / Как ждет любовник молодой / Минуты первого свиданья…».
И все же параллель между «законно-беззаконным» воцарением Бориса Годунова и кровавым воцарением Александра I после убийства Павла I возникала сама собою; суд над Годуновым – вослед Карамзину – вершится не столько с позиций народно-религиозных (истинный царь предназначается на царство от века; он может быть подменен – неважно, на основании закона или нет; тогда претендентом на престол может оказаться любой человек, доказавший свою «предызбранность» и наследственное право на власть), сколько с точки зрения его легитимности. Между тем философия легитимного правления (принцип наследственности, закрепленной законом) была разработана именно в александровскую эпоху, во время послевоенных конгрессов.
Монументальность образа Годунова противоречила задачам театральных постановок драмы, но способствовала композиторскому успеху М.П. Мусоргского, создавшего оперу (1872) на текст Пушкина. Так или иначе опыт А.С. Пушкина был учтен А.С. Хомяковым, А.К. Толстым в трилогии «Царь Федор Иоаннович» (1866–1870), где Борис Годунов представлен главой «партии реформ», борющейся с «партией старины» во главе с Шуйским за влияние на слабого правителя.
Его Лжедимитрий – не романтический гений зла и не просто авантюрист; это авантюрист,
В момент запоздалой (1831) публикации пьесы возник другой ассоциативный ряд. Тема Смуты (отчасти благодаря спискам драмы и литературным слухам, с оглядкой на пушкинский опыт) была разработана историческими романистами – от М.Н. Загоскина до Ф.В. Булгарина (роман «Димитрий Самозванец», 1830): для последнего Самозванец не более чем перчатка на руке иезуитов, затеявших католический заговор против России. (Пушкин подозревал Булгарина, имевшего возможность прочесть в архиве III Отделения полный текст «Бориса Годунова», в краже сюжетных подробностей.) Образ Лжедимитрия, предложенный Пушкиным, вступал в непредусмотренную замыслом полемику с образами, созданными позже, но предъявленными публике раньше.
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.
Выведав у Пимена подробности угличского убийства, Григорий (которого бес уже мутит сонными «мечтаниями») решает вставить свою физиономию в готовую историческую прорезь. В сцене «Корчма на литовской границе» Григорий появляется в обществе бродячих чернецов; он на пути к своим будущим союзникам – полякам. Один из монахов, пьяница и балагур Варлаам, явно напоминающий Фальстафа, бросает на Отрепьева шекспировскую тень. Являются приставы; грамотный Григорий по их просьбе читает вслух приметы беглого инока Отрепьева; вместо своих собственных черт («ростом <…> мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волоса рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая») называет приметы пятидесятилетнего жирного монаха Мисаила, сидящего тут же. Когда же Варлаам, почуяв неладное, по складам пытается прочесть бумагу, Григорий «стоит потупя голову, с рукою за пазухой». Причина проста: за пазухой кинжал; но куда важнее, что это общеизвестная наполеоновская поза.