Читаем Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи полностью

Создавая свой эпос, Цветаева воссоздавала эту «семью», круг, отсутствие которого в реальности она переживала все острее в 1930-е годы. Последней частью ее «семейного эпоса» стала «Повесть о Сонечке» (1937 – 1938).

В начале 1930-х годов, надеясь найти путь к франкоязычному читателю, Цветаева попыталась перейти в прозе на французский язык474. Сохранившиеся в ее тетрадях и записных книжках 1932–1933 годов разнообразные франкоязычные фрагменты представляют собой «пробы пера», поиски предметов и сюжетов для этой прозы. Среди таких набросков января 1933 года и появляется впервые имя «Сонечки» (ЗК2, 356–357)475. Но дальше немногочисленных коротких фрагментов замысел тогда не идет. Зато Цветаевой удается довести почти до беловика два других замысла: «Девять писем с десятым, невернувшимся, и одиннадцатым, полученным»476 и «Письмо к Амазонке»477.

К последнему Цветаева будет возвращаться и позже, вплоть до 1936 года. Текст, родившийся как реакция на книгу Натали Клиффорд-Барни «Мысли амазонки», становится развернутым высказыванием Цветаевой о женской гомосексуальности. Эта тема для нее личная, поскольку связана с собственным опытом и пониманием своего пола. В то же время она над-личная, поскольку соотнесена с модернистским пониманием пола вообще. Все личные подтексты в «Письме к Амазонке» очевидны. Менее очевидны подтексты не личные.

Единственный аргумент против женских гомосексуальных союзов, который видит и обсуждает Цветаева, это невозможность в таких союзах ребенка (невозможность его в принципе – в отличие от частных невозможностей, случающихся в союзах гетеросексуальных). Эта невозможность создана не обществом, не государством, не церковью (их запреты ее не интересуют), а – природой, говорит Цветаева. Именно акцент на отсутствии прокреативного потенциала у гомосексуального чувства указывает на то, что Цветаева в своем тексте вступает в диалог не только с либертарианством Клиффорд-Барни, но и со своими старшими русскими современниками.

Антипрокреативный пафос одушевлял многие модернистские концепции «реформирования» или переосмысления пола478. Пол как «бессознательное дробление в потомстве» Волошин противопоставлял Эросу как «сознательному мистическому творчеству». «Эрос, ведущий человека по восходящей линии, непрестанно борется против пола как против деторождения»479, – утверждал он. Поэтому в его теории гомосексуальный (мужской) эрос был уже ступенью вверх, ибо освобождал пол от функции воспроизводства. И для символистов-соловьевцев, и для кружка Мережковских, и для Н. Федорова, и для Бердяева, и для ряда других авторов взгляд на прокреативную функцию сексуальности как на препятствие на пути качественной трансформации человека был ключевым. Отрицание прокреативности, в частности, мотивировалось необходимостью освобождения человека от рабства у природы. «Грех прокреативности» вменялся прежде всего женскому началу480: это оно, со своим бессознательным родовым инстинктом, препятствовало преодолению человеком природного в себе ради раскрепощения своей божественно-мистической сущности.

Нет основания думать, чтобы Цветаева когда-либо ощущала солидарность с этой стороной символистских и околосимволистских воззрений. Но она несомненно была с ними знакома и должна была как-то определять свое к ним отношение. Тот акцент на материнстве как на сугубо индивидуальном (а не родовом) и творческом (а не биологическом) опыте, который так характерен для ее автоописаний, был, скорее всего, бессознательной полемикой с этими взглядами. Однако лишь в «Письме к Амазонке» Цветаева высказалась на эту тему напрямую, – даже не полемизируя, а просто отведя как не заслуживающую полемики умозрительную антипрокреативную утопию со всеми ее импликациями. Любовь между женщинами совершенна как чувство, говорит Цветаева, но «то совершенное единство, которое являют собой две любящие друг друга женщины» (СС5, 489–490) обречено: «Ребенок: единственная уязвимость, рушащая все дело. Единственное, что спасает дело мужчины. И человечества» (СС5, 490). В рамках цветаевского поэтического универсума эта обреченность подобна обреченности других «разрозненных пар»: совершенное не достижимо в мире земном, а земное «дело человечества» не совместимо с антипрокреативной утопией («Островом» из «Письма к Амазонке»). И если для ее старших современников преодоление рабства человека у природы было одним из смыслов отказа от прокреации, то Цветаева именно природе отдает право определения границ, поставленных миру человеческому: «Природа говорит: нет. Запрещая сие в нас, она защищает самое себя» (СС5, 491). Столкновение человека с природным законом, как с любым земным порядком вообще, мифологизируется далее как ситуация творчества:

Этот Остров – земля, которой нет, земля, которую нельзя покинуть, земля, которую должно любить, потому что обречен. Место, откуда видно все и откуда нельзя – ничего.

Земля считанных шагов. Тупик.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже