Разумеется, неостывшая личная боль составляет живой фон парижского разочарования в Пастернаке, и именно она делает их общение столь травмирующим для Цветаевой. «Воспевать к<олохо>зы и з<аво>ды – то же самое, что счастливую любовь» (МЦБП, 555), – столь странная параллель и явный укол в адрес пастернаковского «Второго рождения», конечно, указывает на «двойной» источник болевых реакций Цветаевой. Даже не пытаясь скрыть этого от себя, она начинает письмо к Пастернаку именно с темы личной, которая, впрочем, одновременно оказывается «пушкинской»: «Дорогой Б<орис>, я теперь поняла: поэту нужна красавица, т. е. без конца воспеваемое и никогда не сказуемое, ибо – пустота et se pr^ete `a toutes les formes503
» (МЦБП, 554). Тем самым Цветаева восстанавливает параллель «Пастернак – Пушкин». Говорить о творчестве Пастернака напрямую она больше уже не будет. Писать она будет о Пушкине.Подспудное продолжение неудавшегося парижского диалога с Пастернаком можно усмотреть в нескольких стихотворениях лета – осени 1935 года. Но наиболее очевидно оно в стихотворении октября 1935 года «Двух станов не боец, а – если гость случайный…»504
: в нем звучит и тема одиночества и голос Пушкина. « – Ты царь: живи один… Но у царей – наложниц / Минута.К марту следующего года относится последний известный тетрадный набросок письма Цветаевой к Пастернаку. На этот раз она откликается на выступление Пастернака на февральском пленуме правления Союза писателей в Минске, текст которого под названием «О скромности и смелости» был опубликован 24 февраля в «Литературной газете»505
. Трудно сказать, насколько внимательно она следит в это время за газетными публикациями, относящимися к так называемой «дискуссии о формализме», с которой и связано выступление Пастернака506. Возможно, следит: в начале 1936 года ее решение о возвращении в СССР вместе с другими членами семьи уже принято, так что интерес к происходящему в стране вполне вероятен. Тем показательнее, что скидок на время и место она Пастернаку не делает, видя в «бесстрашии» его речи прежде всего никчемный диалог с недостойным собеседником:Борис! Ты был бы собой, если бы на своем Пленуме провозгласил двадц<атилетнее> юношеское вещание, сорокалетнее безумие и бессрочное бессмертие Гёльдерлина <…>, а не мазался бы, полемизируя с Безыменским. <…>
То, что у
Ничего ты не понимаешь, Борис (о лиана, забывшая Африку!) – ты Орфей, пожираемый зверями: пожрут они тебя (МЦБП, 562–563).
Африка здесь, конечно, «притянута» ассоциацией с Пушкиным. В общем контексте отрывка ее упоминание – способ указать на предательство поэтом собственных корней, хотя появляющийся рядом образ Орфея, архетипического поэта, уравновешивает пейоративные оттенки характеристики Пастернака. Во всяком случае, на тот момент выбор исторической позиции, свой и пастернаковский, Цветаева осознает как противоположные. В столь резкой реакции на пастернаковскую речь сказывается, впрочем, вообще тяжелое эмоциональное состояние Цветаевой, которое фиксировала недавняя новогодняя запись 1936 года: «Все чувства иссякли, кроме