Читаем Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи полностью

В многочисленных поэтических рассуждениях Цветаевой 1913–1914 годов о вечности земных прелестей и неотвратимости индивидуальной смерти уху последующих поколений легче всего уловить неизбывное благополучие эпохи, еще не ведающей эфемерности земных постоянств. Совсем скоро исторические катаклизмы выжгут дотла и то ви'дение жизни, и то ви'дение смерти, которым дышат «Юношеские стихи». В «Герое труда» (1925) Цветаева между прочим упомянет письменный отзыв, которым сопроводил Сергей Бобров в 1920 году возвращенный ей из Лито экземпляр рукописи этого сборника: «До тошноты размазанные разглагольствования по поводу собственной смерти» (СС4, 31). В этих словах рецензента будет сознательное оттолкновение от всего духа предреволюционной (точнее даже – предвоенной) эпохи, который питал стихи Цветаевой. Этот «дух эпохи», впрочем, лишь по-своему высвечивал авторскую индивидуальность.

В стихотворении о смерти Башкирцевой, которым открывался сборник «Юношеские стихи», драма ухода человека из мира передавалась через подчеркивание противоположности его земной сущности атмосфере его кончины:

Он приблизился, крылатый,И сомкнулись веки над сияньем глаз.Пламенная – умерла тыВ самый тусклый час.<…>Затерялся в море гулаКрик, тебе с душою разорвавший грудь.Розовая, ты тонулаВ утреннюю муть…(СС1, 175)

«Башкирцевский» зачин был логичен для «Юношеских стихов» не только потому, что пример ее личности вдохновлял Цветаеву на протяжении вот уже нескольких лет, но и потому, что самые темы лирики сборника как нельзя более сходились с темой жизни Башкирцевой: устремленностью к преодолению смерти. Именно в «Юношеских стихах» настоящий «башкирцевский» период творчества Цветаевой и разворачивался.

Воображая собственную смерть, Цветаева моделировала ее по образу и подобию смерти Башкирцевой: «Я, вечно-розовая, буду / Бледнее всех» (СС1, 193). Противоположность своего живого облика (с башкирцевским атрибутом «розовости») и облика той, что будет когда-то лежать в гробу, – оказывалась поводом провозгласить мертвое тело не своим, отказать физическим останкам в «праве» на связь с когда-то живым человеком. Подробно развивало эту тему отдельное стихотворение:

Посвящаю эти строкиТем, кто мне устроит гроб.Приоткроют мой высокийНенавистный лоб.Измененная без нужды,С венчиком на лбу, —Собственному сердцу чуждойБуду я в гробу.Не увидят на лице:«Всё мне слышно! Всё мне видно!Мне в гробу еще обидноБыть как все».В платье белоснежном – с детстваНелюбимый цвет! —Лягу – с кем-то по соседству? —До скончанья лет.Слушайте! – Я не приемлю!Это – западня!Не меня опустят в землю,Не меня.Знаю! – Всё сгорит дотла!И не приютит могилаНичего, что я любила,Чем жила.(СП, 56)

Ницшевское «Бог мертв»111 постоянно присутствует затекстовым фоном цветаевских стихов «по поводу собственной смерти». О своем воинствующем атеизме она вскоре будет сообщать Василию Розанову:

…я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни.

Отсюда – безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы – молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная лихорадочная жадность жить (СС6, 120).

Любопытен этот фрагмент тем, что демонстрирует, как из идеологии рождается стиль. Ибо и «безнадежность», и «безумие», и «судорожность» – суть слова, формирующие определенный стилевой регистр, необходимость в котором вытекает из нового мироощущения. Впечатление стилистической манерности, которое производят сегодня многие поэтические, эпистолярные и дневниковые высказывания Цветаевой этого времени, напрямую связано с самой идеологией ницшеанского индивидуализма и атеизма. Уходя от стилистической наивности раннего периода творчества, Цветаева «впускает» в свой язык клише и штампы, призванные быть знаками новой эмоциональности, в свою очередь являющейся атрибутом нового ви'дения мира.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже