«Воинский доспех» вводит тему сопротивления революции, казалось бы, противоположную теме «сна». Однако, в обрамлении «предписывающего» смерть контекста стихотворения, это сопротивление видится лишь как наиболее достойный путь к «вечному сну». «Добровольчество – это добрая воля к смерти» (СП, 256), – такую «попытку толкования» смысла сопротивления истории предложит Цветаева в 1922 году в эпиграфе к стихотворению «Посмертный марш», посвященному концу Добровольческой армии.
«Смертоносная» катастрофа революции в самой Цветаевой пробудила, однако, не «волю к смерти», а поразительной силы волю к творчеству. Оттого дискурс о смерти в ее стихах, пьесах, записных книжках революционных лет соседствует и соперничает с дискурсом о творчестве. Это соперничество и венчается стихотворением «Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе…». Если смерть принадлежит той же парадигме, что и утрата социальных связей, то творчество создает иную парадигму: оно индуцирует одиночество и одновременно создает для него «укрытие». Пол, традиционно понимаемый, принадлежит парадигме смерти; чтобы попасть в парадигму творчества, он должен быть преображен последним (вспомним: «Женственность во мне не от пола, а от творчества»). Результат преображения пола – тот самый Эрос, о котором рассуждал Волошин и который для Цветаевой становится воплощением творческого начала
Еще за год до этого, в августе 1918 года, Цветаева заговорит о новом для себя, спасительном, смысле творчества:
Творчество оказывается и оплотом для жизни и «убежищем» от нее, оплотом – для личного, индивидуального существования, «убежищем» – от исторической атмосферы, в которой выпало существовать.
Перед лицом гибели «старого мира», в котором укоренена была ее прежняя идентичность, понимание Цветаевой своих связей с миром постепенно необратимо меняется. Отмечавшая ее лирику прежде открытость впечатлениям повседневной жизни – эта родовая особенность людей ее «восемнадцатого столетия» – неуклонно сходит на нет. Творческий космос Цветаевой устремляется к разрыву с эмпирической реальностью повседневности, к автономизации и далее к поиску метафизического единства с тем ушедшим на «вечный сон» миром, в котором когда-то органично существовало ее человеческое «я». Постепенность осознания и обоснования происходящих перемен объясняет и разноголосицу и слабости лирики 1917–1920 годов.
Переживание своего выпадения из социума, истории, мира действительности, сопутствует, таким образом, превращению Цветаевой в профессионального литератора. Эти два внутренних события, имеющих общую историческую причину – революцию, – почти сразу утрачивают в цветаевском сознании связь с этой причиной и вступают в причинно-следственные отношения между собой. Жизнь в новой исторической действительности оказывается невозможной, значит – ниша существования должна быть найдена вне ее. Единственная ниша, которую Цветаева ощущает своей, это творчество, поэзия, – и эта ниша, «убежище», приобретает в цветаевской риторике черты искомого, вне истории лежащего мира. Все свойства собственной личности переосмысляются как проявления личности
Первым приближением Цветаевой к новой теме своего творчества оказывается поэма «Царь-Девица» (июль – сентябрь 1920 года). «Земля – внизу, / Судьба – вверху» (СС3, 260), – формулирует она устами сказочной героини основную заповедь своей новой веры. Именно этой заповедью замещает Цветаева счастливый конец народной сказки, легшей в основу сюжета поэмы. Не соединение героев, а прозрение ими иного мира, «морей небесных» – этим многоточием заканчивается у нее история Царь-Девицы и Царевича. Описание героиней собственного исчезновения из мира «земли» в мир «судьбы» своей стилистикой напоминает загадку: