Не краской, не кистью!Свет – царство его, ибо сед.Ложь – красные листья:Здесь свет, попирающий цвет.Цвет, попранный светом.Свет – цвету пятою на грудь.Не в этом, не в этомли: тайна, и сила и сутьОсеннего леса?Над тихою заводью днейКак будто завесаРванулась – и грозно за ней…Как будто бы сынаПровидишь сквозь ризу разлук —Слова: ПалестинаВстают, и Элизиум вдруг…Струенье… Сквоженье…Сквозь трепетов мелкую вязь —Свет, смерти блаженнееИ – обрывается связь.—Осенняя седость.Ты, Гётевский апофеоз!Здесь многое спелось,А больше еще – расплелось.Так светят седины:Так древние главы семьи —Последнего сына,Последнейшего из семи —В последние двери —Простертым свечением рук…(Я краске не верю!Здесь пурпур – последний из слуг!)…Уже и не светом:Каким-то свеченьем светясь…Не в этом, не в этомли – и обрывается связь.—Так светят пустыни.И – больше сказав, чем могла:Пески Палестины,Элизиума купола…(СП, 301–302)За несколько лет до того Цветаева отмечала в записной книжке: «В Гёте мне мешает Farbenlehre»309
(ЗК1, 435). Очевидно, означало это, что ученое сочинение Гете нарушало для нее цельность его облика как поэта. Теперь «Учение о цвете» Цветаевой пригодилось, хотя о его мистических интерпретациях Штейнером и его последователями она, должно быть, и прежде слышала. Пригодились Цветаевой, впрочем, не бесчисленные наблюдения Гете над свойствами цвета, но мысли о свете как первоисточнике всех цветов. Вполне возможно, было Цветаевой памятно и начало статьи Андрея Белого «Священные цвета». Отталкиваясь от библейского «Бог есть свет» (1 Иоан. 1:5), Белый продолжал: «Свет отличается от цвета полнотою заключенных в него цветов»310. Движение от цвета к свету («осенней седости», которая есть «Гётевский апофеоз»), от краски к «бесцветной» белизне, в которой все цвета слиты, от частного к общему, от индивидуального бытия к его единому истоку – вот что задается антиномией «цвета/света» в стихотворении. Разумеется, в одном из членов антиномии – цвете – Цветаева не может не увидеть корня собственной фамилии, что и придает отрицанию цвета в стихотворении столь напряженно-личный смысл. В этом отрицании зашифровывается тема расставания с собственным земным естеством, земной оболочкой, с собственным именем. «Эта седость – победа / Бессмертных сил» (СП, 307), – напишет она в сентябрьском стихотворении того же года о собственной первой седине, включая и ее в новый миф о себе-Сивилле.Сплетение образов создает в стихотворении «Не краской, не кистью!..» особое символическое пространство. Царство осеннего леса предстает глазу не палитрой красок, расцвечивающих его увядающую растительность, а вместилищем света, прорвавшегося сквозь поредевшую листву. Этот прорыв подобен разрыву завесы в Иерусалимском храме в момент смерти Христа: свет – вестник смерти, и он же – вестник бессмертья. Отсюда и образ «сына», которого «провидит сквозь ризу разлук» пославший его на Землю Бог. Палестина как место его земного служения и страдания сменяется видением Элизиума, царства жизни вечной. В «струенье», «сквоженье» света постепенно растворяется и сам лес – то, что было им. Лес и свет сливаются: свет уже не исходит извне, сами лесные «седины» излучают его. И в следующее мгновение лес – уже не лес, в своем новом естестве он подобен пустыне, обнаженной поверхности, беспрепятственно принимающей в себя и излучающей свет. «Я ж на песках похолодевших лежа, / В день отойду, в котором нет числа» (СП, 237), – в таких образах Цветаева видела переход к иному качеству бытия еще год назад. Путь от «песков Палестины» к «Элизиума куполам» – это дорога из мира земного к миру незримому. Поэту дано указать на нее, но не рассказать о ней: связь прозрения или интуиции со словом «обрывается», и поэт оказывается в области «невыразимого», или чистых «умыслов», как их вскоре назовет Цветаева.