Однако не случайно приговский проект неоднократно получал истолкование как «утопический»216
, «романтический». Хотя автор, формируя поток сознания своего очередного персонажа, имитирует для более точного концептуального соответствия поэтику графомана, сквозь любой текст просвечивает достаточно точно характеризующая «героя» высокая тоска по однозначному соответствию явления и его ярлыка, по утерянной гармонии между фактом и его определением. Каждый текст в итоге превращается в примерку перед зеркалом читательского восприятия конкретного события, которому персонаж подбирает подходящий концептуальный трафарет, парадоксальный штамп, — и текст тем точнее интерпретируется как более удачный, чем более точно это соответствие.Автор, казалось бы, скрыт за персонажем, но почти любой текст представляет собой реализацию функции присвоения или противодействия присвоению; предлагая читателю в обмен на инвестиции внимания энергию перераспределяемой власти, автор резервирует за собой позицию «право имеющего», то есть опять же позицию метавласти. Существенно, что большинство приемов, характерных для практики Пригова, могут быть истолкованы как приемы мимикрии, если мимикрию, не забывая, конечно, о ее главной цели — приспособления к враждебной среде, определить, вслед за Роже Кайуа, «как застывшее в кульминационный момент колдовство, заворожившее самого колдуна» (Кайуа 1995: 112).
Одни приемы мимикрии217
применялись в «героический» советский период, другие в ранний постсоветский, потом перестроечный и затем постперестроечный периоды. Вот пример демократической мимикрии; в одном из интервью Пригов предлагает следующую версию своей практики: «Я взял советский язык как наиболее тогда функционирующий, наиболее явный и доступный, который был представителем идеологии и выдавал себя за абсолютную истину, спущенную с небес. Человек был задавлен этим языком не снаружи, а внутри себя. Любая идеология, претендующая на тебя целиком, любой язык имеют тоталитарные амбиции захватить весь мир, покрыть его своими терминами и показать, что он — абсолютная истина. Я хотел показать, что есть свобода. Язык — только язык, а не абсолютная истина, и, поняв это, мы получим свободу» (Гандлевский-Пригов 1993: 5).На самом деле поиск области свободы, как всегда, оборачивается поиском области наиболее продуктивных механизмов присвоения власти; М. Липовецкий достаточно точно фиксирует, что «российские концептуалисты, несмотря на всеядность, все-таки предпочитают работать с дискурсами, обладающими максимальной энергией власти — они стремятся эту энергию „перераспределить“, точнее, присвоить» (Липовецкий 1998: 296). Иначе говоря, в борьбе с тоталитарными амбициями реализовать свои, «захватить весь мир, покрыть его своими терминами и показать, что он — абсолютная истина». Однако утверждение о «всеядности» или претензиях на «абсолютную истину» вряд ли может быть признано корректным; концептуальное искусство работает только с энергоемкими объектами, его не интересует «абсолютная истина», скорее — фантомы «абсолютных истин»: стереотипы массового сознания, штампы, символы, комплексы неполноценности и превосходства.
Стратегия Пригова — это последовательный ряд попыток скрыть и одновременно реализовать противоречивые и, казалось бы, разнополярные комплексы, в какой-то степени свойственные не только читателям-современникам, но и самому автору. Только автор, благодаря приемам мимикрии, предлагает интерпретировать эти комплексы не как психоаналитические (какими на самом деле они и являются), а, так сказать, как культурные: точнее, предлагает транскрипцию психоаналитических комплексов в пространстве культуры. Ряд изживаемых комплексов предстает в виде последовательности поз: поэта-морализатора (отсюда отчетливость морального суда, столь близкого и желанного для тех, кто отсутствие политического и экономического капитала готов возместить символическим капиталом морального превосходства), поэта-гражданина (из хрестоматийной формулы Некрасова «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», которая достаточно точно обозначает иерархию ценностей репрессированного идеологией сознания), поэта-пророка и даже поэта-инородца, а точнее, поэта-немца из выражения «Что русскому — здорово, то немцу-смерть» (чисто немецкое изумление по поводу традиционной русской беспорядочности, для русских — родной, для педантичных немцев — ужасающей).
Борис Александрович Тураев , Борис Георгиевич Деревенский , Елена Качур , Мария Павловна Згурская , Энтони Холмс
Культурология / Зарубежная образовательная литература, зарубежная прикладная, научно-популярная литература / История / Детская познавательная и развивающая литература / Словари, справочники / Образование и наука / Словари и Энциклопедии