На потоки крови, льющейся в стихах Шварц, первым обратил внимание Владислав Кушев. Для него эта кровь — менструационная и дефлорационная, а сам проект Шварц не что иное, как катехизис феминистского сознания, в котором центральную роль играет сакрализация плоти и телесных функций: дефлорации, менструации, коитуса, беременности, оргазма, родов, кормления грудью. Один из первых исследователей поэтики Шварц, анализируя поэму «Единорог»324
, обращает внимание на ее словарь: тряпка, пелена, плева; новорожденный, сладости брюха, кипящее молоко быка — коровы; голубая мягкая грязь, лазурная кровь, слякоть; яйцо, налитое током; плоть огненная, лелеять плоть; разрезание, разрывание, прорывание; нос, пронюхаться, крепкий запах тока; бесплодие, нет молока в груди, нерожденные дети; дупло — вагина, из которой появляется лишь чудовищный выкидыш — обрубок и т. д. По Кушеву, Шварц шифрует свои сексуальные ощущения религиозными символами, она направляет удар по христианскому, шире — патриархальному сознанию, отвлекая тем самым внимание читателя от «менструальной мистики», «пытается вырваться из мужской культуры и создать культуру женскую, но не может самоопределиться и понять — что же такое женская культура и возможна ли она сейчас вообще» (Кушев 1982). Для открытой игры не хватает осознанности, метапозиции, характерной для концептуализма, поэтому в практике Шварц присутствует некая двусмысленность, апелляция к взаимоисключающим тенденциям, позволившая М. Липовецкому обнаружить связь поэтики Шварц с барокко, а точнее, с барочной традицией, пропущенной сквозь опыт неоромантизма и символизма, что «корректирует тоску по горнему идеалу оксюморонами мира дольнего, более того: она самому этому идеалу придает оксюморонное воплощение. Барочность в этой поэзии выступает как род романтической иронии, прозревающей за ценностью — антиценность. За идиллией — кошмар. Но это прозрение не отменяет идиллию кошмаром, а соединяет их нерасторжимо, и в этом соединении видится важнейший принцип художественной философии Елены Шварц» (Липовецкий 1996: 208).Отчетливо присутствующая в поэтике Шварц истерическая составляющая заставляет вспомнить определение Смирновым истерика как человека без роли325
. У истерика отсутствует не столько роль, сколько согласие с той ролью, которая ему навязана, что провоцирует его на то, чтобы выпадать из роли, расшатывать ее границы. Первым, кто сообщил истерии, как и прочим явлениям психики, янусообразность, был Фрейд. Фрейд, как пишет Смирнов326, определил истерика как личность, которая соединяет в себе мужской и женский принципы. Девочка становится истеричкой из-за того, что ревнует отца в его отношениях к женщинам и хочет занять его место. В контексте поэзии Шварц, отец — это Бог, к нему ревнует автор, его властные прерогативы перераспределяются в процессе поэтической деконструкции. Автор резервирует за собой право на интерпретацию традиции в рамках феминистического бунта, своеобразие которому придает канонически особое, второстепенное положение женщины в православной догматике. Женщине невозможно стать священником, но она может быть поэтом, закатывающим Богу истерику по поводу не устраивающего ее места в традиционной иерархии. Отвергается роль, освященная традицией, и ищется путь присвоения власти, не санкционированный каноном. Поэтому важными особенностями поэтики Шварц являются акцентированный персонализм и телесность. «Для Шварц тело обладает способностью напрямую связываться с Богом, мирозданием, с высшим порядком», причем эта связь, осуществляясь «через слабость, через уязвимость — в сущности, обесценивает вопрос о свободе личности, духа и т. п. Вопрос крайне важный для той романтико-модернистской традиции327, которая, в комбинации с барокко, формирует код поэзии Шварц» (Липовецкий 1996: 210–211).Трещите — волосы, звените — кости!Меня в костер для Бога бросьте.Вот зеркало — граненый океан —Живые и истлевшие глаза.Хотя Тебя не видно там,Но Ты висишь в них, как слеза.(Шварц 1990: 36)