— Что же нам делать, нам, полякам и вообще европейцам? — продолжал он спокойнее. — Нельзя от людей требовать гениальности; большинство — люди среднего здравого смысла; на них и опирается всякая политика. Они верят тому, что видят, а видят они только две России — старую, царскую, и новую, большевицкую. Надо было сделать выбор между этими двумя Россиями, потому что третьей нет…
— Есть.
— Где же, где? Мы только ее и хотим и ищем. Укажите же, где она?
Что мне было ответить, на что указать? На русский Париж, Лондон, Берлин? Кого назвать? Милюкова, Маклакова, Сазонова, Керенского?
Я вспомнил «колосящуюся» жатву новеньких крестиков и ответил:
— Третья Россия не здесь, а там, в России.
— Вы это знаете? Верите?
— Верю.
Мне стало страшно: что, если он покачает головой и скажет тихо и просто: «А я не верю». Но он отвернулся молча и посмотрел в открытое окно простыми, тихими глазами на простое, тихое небо. И я вздохнул свободнее: пусть еще не верит — может поверит.
Тут началась главная часть беседы — о том, что надо делать для «третьей России». Этого повторять не буду, скажу одно: что бы ни говорили о нем, Иосиф Пилсудский не враг России. У него нет камня за пазухой. Это я говорю для всех, а для меня он больше, чем то, что я о нем сейчас говорю. Хотя бы сорок тысяч Миноров, Зензиновых, Керенских уверяли меня, что в таком разговоре я «предал» Россию, я не поверю им.
— Я не знаю, кто кому сейчас нужнее, вы нам, или мы вам, — воскликнул я в пылу беседы.
Теперь, издали, я понимаю, что это могло показаться почти дерзким: так мы слабы, так «не существуем», по видимости. Но тогда это было не дерзко, а только искренне. И, кажется, он понял, что за видимостью есть иное, большее.
Он много расспрашивал о генерале Брусилове и о новом «патриотическом» духе красной армии. И опять понял то, что так трудно, почти невозможно понять человеку нерусскому — самую бессмысленную из русских бессмыслиц — Интернационал «национальный» русских солдат-коммунистов, героев «похабного» Брестского мира, идущих помирать под знаменами Бронштейна-Троцкого за Святую Русь. Понял, что и это возможно в «стране безграничных возможностей». Деловое острие беседы и заключалось в том, как отразить эту опасность, может быть, для Польши и России величайшую. Что тут уже Россия и Польша — вместе, он тоже понял.
Я назвал Бориса Савинкова, как единственного сейчас русского человека в Европе, способного что-нибудь сделать для «третьей» России. Мне трудно было говорить о Савинкове: он мой друг многолетний, человек слишком мне близкий. Но только что я заговорил, как почувствовал, что собеседник мой думает о нем почти так же, как я.
Вот, кажется, все, что я могу сообщить о деловой части беседы. Я сознаю, как от этих умолчаний тускнеют мои впечатления и отраженный в них образ. Но я надеюсь, что когда-нибудь еще вернусь к нему: забыть его нельзя — он в памяти моей, в сердце моем неизгладим на веки веков.
Еще одна последняя черта: без нее этот образ был бы слишком неполон.
Говоря по поводу Савинкова о значении одинокой творческой личности в судьбах народа, я сослался на него самого, Иосифа Пилсудского.
— Вы создали Польшу, вы могли бы сказать: Польша — это я.
— Вы думаете? — усмехнулся он горькой усмешкой. — А знаете, что бывают минуты, когда мне кажется, что я все еще борюсь с Польшей, что я против Польши. Я человек достаточно сильный, но иногда и я слабею…
Вдруг опять, как в первую минуту свидания, на меня повеяло «веяние тихого ветра». Только теперь, когда он говорил о своей слабости, я почувствовал, как он силен не своею силою: «В немощи сила Моя совершается». Только теперь я почувствовал, что передо мной избранник Божий.
Да, я говорю это всем, так же, как ему сказал! О, я знаю, как трудно и страшно это сказать о человеке, особенно в наши дни, когда «великие люди», «избранники» — чьи? — Ленины, Троцкие! Я знаю, какие горящие угли соберу на свою голову, какие насмешки над моей ребяческой наивностью, но я все-таки скажу: Ленины, Троцкие — не великие люди, а великие ничтожества.
Человек — мера вещей. А мера человека что? Если не Бог, то диавол. Подражание Богу — творчество; разрушение — подражание диаволу. Мы уже давно забыли Бога и мерим человека мерой диавола. По этой мере велик венчанный шут, сжигающий Рим; велик Чингисхан со своей дикою ордою или «с телеграфами, телефонами»; велик пьяный матрос, взрывающий окурком пороховой погреб. Но, по мере Божьей, это все — ничтожества; по мере Божьей, уничтожить солнце — меньшее дело, чем сотворить атом, разрушить мир — меньшее дело, чем былинку вырастить. Мы забыли Бога и разучились поклоняться героям, богоявлениям в человечестве, «существам реальнейшим» — вот почему поклонились мы этим двум великим ничтожествам, Троцкому и Ленину, — великому Прохвосту и великому Скопцу.
Вот наша казнь, наш стыд — стыд всей Европы, всего христианского человечества.