И буквально через минуту появились «юнкерсы», мы даже не успели ничего сообразить. Их было штук шестьдесят, они шли колонной и по очереди срывались в пике. Перед этим каждый самолет делал в воздухе горку, и это место на небе словно было для них обозначено. Мы все попадали кто куда, командиров не было видно, а замполит стоял на коленях с наганом в руке и водил головой, следя за самолетами, как будто за галками. Потом пропал и он. Мы лежали кучей, человек семь, нога к ноге. Справа от меня кто-то сильно задрожал, как только «юнкерсы» начали пикировать. Я чувствовал эту дрожь ногами и сам начинал дрожать, а от меня, как электричество, дрожь шла по ногам к остальным. Мой разум продолжал работать, мне было стыдно и за себя и за товарищей, но я ничего не мог поделать. И вот тогда поднялся сержант Лукшин, наш тихоня Колька Лукшин, командир второго расчета, и, как в кино, сказал: «Батарея, слушай мою команду!» Сколько я помню Лукшина, он никогда не повышал голоса, даже сейчас. И его просто никто не услышал. Кроме меня. Мы глупо стояли одни под бомбежкой в полный рост и не знали, что делать дальше. Потом Коля все же сообразил, бросился к пушке и стал ее сам заряжать. И тогда все ребята повскакали на ноги, и мы открыли такой бешеный огонь, что в тридцать минут расстреляли запас снарядов и даже то, что полагалось на самооборону.
Но тут без передышки налетел второй эшелон, и это было по-настоящему страшно. Когда лежишь на земле и ничего не делаешь, не подносишь снаряды, не кричишь: «Цель поймана!», не работаешь и не стреляешь, а только ждешь, и смотришь в небо, и видишь жуткие черные свастики, берет злоба и такой страх, ну такой звериный страх, что хочется выть по-собачьи. Я всеми силами вжимался в землю, а рядом со мной, в небольшой ячейке, как покойник в гробу, лежал на спине Никита Шлягин, и вдруг он спросил: «Как ты думаешь, здесь грибов много?» Я не сходил с ума, это я точно знаю, но я ответил, пожав плечами: «Одни опята, белых нет…»
Потом я увидел, как на том месте, где находится третий расчет, вдруг образовалась большая воронка и из нее высунулся согнутый ствол пушки. Мы называли этот расчет «птичьим» или «шесть с половиной», потому что в нем, как по заказу, собрались три Воробьевых, два Синицыных и «полтора Куликовых»: наш гитарист Вадька Куликов и командир орудия Сережа Кулик. Он единственный и остался в живых и, выскочив из воронки, закрыв руками голову, бросился через все поле назад, к лесу, и больше не вернулся. И мы решили о нем не вспоминать.
В разгар бомбежки к нам приполз офицер из соседнего полка. Он ползал между нами и кричал: «Где Баукин? Где командир?» Ему никто не отвечал, он психанул, вынул ТТ и стал орать: «Почему не стреляете?! Что значит «нет снарядов»?! Штыки есть?! Штыками надо!» Потом осекся, взглянув на наши орудия, а мы смотрели на него как на картонного.
Когда «юнкерсы» улетели, на артобстрел уже никто не обращал внимания. Мы поднялись, отряхнулись, увидели, кто живой, а кто раненый, и стали искать командира. Замполита узнали по планшетке, а Баукина нашли метрах в двадцати от пригорка, в кустах. Он был совершенно целый, но без кровиночки в лице и с единственной крохотной дыркой над правым глазом.
В полдень пришел Белоусов. Никто не видел, как и откуда. Просто появился и ходил среди нас незнакомый капитан с орденом Красного Знамени, помогал таскать раненых и сказал, что будет вместо Баукина. Он был маленький и кривоногий, с орлиным профилем, и его черные и прямые, как у индейца, волосы были неровно подстрижены на лбу.
К вечеру, похоронив ребят и Раю Сулимову, мы перебрались на другую позицию. Труп комбата Белоусов приказал взять с собой. На новом месте тут же завалились спать, не снимая касок, к ночи выспались и только потом окопались — до самой воды. А утром из штаба армии приехала делегация и привезла венок из искусственных цветов. Нас построили у гроба Баукина, мы слушали речь командира полка, а Баукин лежал, как всегда, строгий, сложив руки на груди. За последние сутки у него, уже мертвого, выросла щетина, и я представил себе, что, если бы удалось его сейчас оживить, он первым делом побрился бы. Он во всем любил порядок, и поэтому мы вычистили пушки, прежде чем дать салют.
А потом наступила зима. Был серый-серый снег, на сантиметр покрытый гарью и копотью, и, когда рвались мины, получалась белая воронка, и через пять минут ее прямо на глазах уже затягивала гарь.