И все же полностью удержаться на тверди привычных опор, которые до сих пор были непоколебимо надежными, ей не удалось. Подумать только, даже ей (пусть ненадолго, пусть неглубоко, однако…) сумели-таки тогда внушить, что жизнь прожита «не так». Что чуть ли не все наше семидесятилетнее советское прошлое – ошибка. Что необходимо прошлое – перечеркнуть.
О, для нее такое не просто, слишком не просто! Вы послушайте:
Это сперва она написала. Вроде бы решительно и твердо. Однозначно вроде. И вдруг, тут же, – наперекор себе:
Она мучилась. Она хотела, чтобы стало лучше. Не ей только – всем. Ради этого (с искренними надеждами!) пришла в избранный на новой основе Верховный Совет СССР. Но как передать то сложнейшее переплетение радости и досады, эпизодического удовлетворения и какого-то обвального негодования, которые слышались мне в ее признаниях этого времени?
Наверное, высшая точка сложного душевного процесса – ее решение выйти из Верховного Совета, о чем она стала говорить, когда решение только-только у нее обозначилось.
– Я не могу больше, понимаете, не могу! – говорила она даже с каким-то не свойственным ей надрывом. – Ну зачем я там? Что могу сделать? Какой толк от всей нашей говорильни, если ни на что в жизни она, по существу, не влияет и все идет себе своим чередом?…
Честный максимализм, а точнее, максимализм честности позвал ее в августе 91-го к «Белому дому»? Она рванулась туда не как некоторые «предприниматели» – защищать свое нажитое, или попросту наворованное. Она, как и тогда, в 41-м, шла защищать идею справедливости и добра, которая казалась ей воплощенной в новой российской власти. По крайней мере она после объясняла мне примерно так.
И об этом была ее поэма, написанная под свежим впечатлением от событий. И о том же – последняя статья в «Правде», которая называлась «В двух измереньях». Два измеренья жизни и времени, в которых она жила: военное и сегодняшнее. А в связи с тремя днями, проведенными у «Белого дома», вспомнились ей слова популярной лирической песни: «Три счастливых дня было у меня…»
Пригрезилось, показалось. Теперь, в сборнике «Мир до невозможности запутан…», читаю:
«Белый дом» не 93-го, а 91-го года. Обманулась! Как многие, обманулась она…
Но сильным и высоким оказался в те дни ее душевный подъем. В чем-то она почувствовала себя снова девчонкой военных лет. Романтика: костры, греющиеся вокруг них парни с девчатами, дух обороны… Можно ее понять, вырвавшуюся из будничной прозы жизни к рискованному и возвышенному, как ей представилось, – освещенному идеей свободы.
Но… буквально за несколько недель переживает разочарование тем, чем, кажется, только что была всепоглощающе очарована. Я не считаю тех недель и не знаю по дням и часам, как происходил в ней труднейший процесс пересмотра и переоценки переломного августа. Охлаждающее отрезвление. Невидимым был он и для ее близких.
Уже когда шла в газету ее последняя статья, посвященная во многом августовским событиям, она стала говорить, что «как-то не так» оборачивается все вокруг.
– Скверно. А я думала, что будет просвет.
Тогда же очередное свое стихотворение начала так: «Безумно страшно за Россию»…
А вскоре родятся и самые исповедальные, прощальные ее строки:
… Терпеть не в силах. Если это человек, вытерпевший самую страшную войну, то как же ему должно быть плохо, как тяжко!