Помню, на столе лежала невзрачная серенькая бумажка с ярко-синей печатью, которую моя младшая сестра время от времени наглаживала ладошкой. Это была повестка нашего отца.
В ней значилось время — шесть часов утра следующего дня, и адрес горвоенкомата, в который он должен был явиться для прохождения сборов, а ещё перечень вещей и документов, которые нужно было иметь при себе: военный билет, паспорт, членам и кандидатам ВКПб и ВЛКСМ — свои партийные и комсомольские документы. На войну уходили с двумя парами нательного белья, полотенцем и минимальным набором предметов туалета. Явиться на сборы нужно было остриженным наголо в годной к носке одежде и обуви. Под утро приехали две большие машины, уже наполовину забитые призывниками из окрестных деревень. В первый день из нашей деревни уходило двадцать четыре человека, шестнадцать из которых так и не вернулись. Женщины с испуганными глазами, невыспавшиеся дети и старики следовали за мужчинами по улице Центральная до самой околицы, где их ждали зелёные грузовики.
Моя мать шла за отцом, держала его за руку и тихо подвывала, то хватаясь за живот, то подволакивая за собой самого младшего. Нас было уже шестеро, и она ждала седьмого. Что будет дальше, никто не знал. Рядом с ней семенила Капитолина. Она висела на рукаве быстрого высокого молодого человека со свежевыбритой сизой лысиной и беспокойно озиралась по сторонам. И глаза её растерянно спрашивали: «Куда?» Капитолина провожала Стёпу Верховского. Они хотели пожениться, ждали июля, когда Капе исполнится восемнадцать. До её дня рождения оставалось ровно две недели, но это уже было не важно.
Трофим Иванович Шестаков повестку не получил. Ему было сорок два. Он был старше призывного возраста, на нём оставались трое несовершеннолетних, и к тому же все учителя имели льготу. Будучи очевидцем двух мировых войн, он оказался слишком юным для первой и успел стать слишком старым для второй. По-моему, есть в этом какая-то ирония. И всё же положение пожизненного белобилетника его не устраивало. После дня рождения Капитолины он хотел уйти добровольцем. Но судьбе было угодно внести небольшие коррективы в его планы. Дочери Шестакова, словно сговорившись, одна за другой начали болеть: у Капитолины внезапно открылась астма, Зою осень промотала в тифу, а маленькая Алёна, глядя на царившее кругом безобразие, просто чахла. Всё лето она проработала в поле, помогая колхозу, а к зиме записалась в артель МОПР. Ей исполнилось тогда одиннадцать, и это был её час становиться взрослой.
Знаешь, сложно сказать, кому было тревожнее утром 23 июня: тем, кто уезжал в большой грязной машине, или нам, оставшимся у околицы со своими тихими страхами. Довольно скоро война забрала почти всё, и страхи те тоже. Пожалуй, самое драматичное, что может отнять у ребёнка детство, — это война. Военные ребятишки — особенные, по духу уже и не дети, но по сути ещё и не взрослые. Только вдумайся: целое поколение людей, не побывавших детьми!
В тот день отец сказал мне, что я теперь за старшего. Мне было десять. Я помню, как он держал меня за плечо, прощался с соседями, обнимал мать, наклонялся к малышне, а потом тихо исчез под брезентом глубокого кузова и в конечном итоге оказался одним из тех, кто в памяти близких остался там навсегда.
Как ты знаешь, в течение первых нескольких месяцев советская армия понесла катастрофические потери, и уже в начале 42-го Трофим Иванович Шестаков получил свою повестку. За первые полтора года сражений на фронт проводили пятьдесят семь человек — всё дееспособное мужское население деревни, остались лишь старики, женщины и дети до шестнадцати.
В первое лето мы вместе с учительницей математики по двена-дцать часов в день работали на полях вместо взрослых. В годы войны каждый с одиннадцати-двенадцати лет зачислялся разнорабочим в артель МОПР: валили лес, занимались заготовкой древесины, охотились, собирали солдатам тёплые вещи, помогали мастерить сани и телеги для фронта, самых рукастых учили делать приклады для ружей. А в декабре 1942-го мы лепили пельмени! Именно благодаря этой мизерной радости большой войны твой дед открыл в себе новый талант.
Стряпня захватила меня, и я отчаянно отдался этому занятию. Научился месить и раскатывать тесто, готовить фарш с маленькими секретиками по рецепту математички и лепить так, чтобы края были ровными и не расклеивались. А когда все остальные уходили домой, я оставался в школе до утра один и с ударным рвением продолжал лепить. Мне кажется, мелкая моторика у меня всегда была прилично развита. Взрослые называли меня «пельменный стахановец». В итоге общими усилиями деревенских школьников на Новый год в действующую армию было отправлено шесть тысяч пельменей для солдат, сверхурочными усилиями твоего деда алюминиевая кастрюля — для Алёны Шестаковой. Пельмени-то я ей принёс, но побоялся зайти — я всегда был скромным, как ты знаешь, — и оставил их на крыльце.
После того, как Шестаков уехал на фронт, Алёнка, словно поздняя божья коровка на окне, потихонечку остановилась и окаменела. В ней больше, чем в других, проявилась какая-то прибитость и задавленность. Она всё время держалась сестёр, и её трещинка-морщинка между бровями становилась всё глубже. Я, признаюсь, побаивался её такую нелюдимую и угрюмую. Она внезапно нагрянула после Нового года, сказала «спасибо» и отдала мне кастрюлю. А я от неожиданности так растерялся, что начал препираться, мол, кастрюля не моя.
«Да и чхать! — сказала она. — Всё равно Кутей сожрал».
Про Кутея ты, должно быть, помнишь. Я уже как-то писал про безмозглую лохматую псину в хозяйстве у Шестаковых. Только вообрази: целую кастрюлю! Сволочь! Алёнка тогда хитро улыбнулась и сказала: «Веня, в следующий раз ставь на поручни». Я не мог ей противостоять. Я так хотел с ней дружить, что за каждый раз, когда она называла меня по имени, готов был приносить ей по кастрюле чего угодно, лишь бы она снова и снова, возвращая её, говорила: «Веня, держи». Она считала, что из меня бы вышел настоящий кашевар. К тому времени я уже точно знал, что дождусь с войны товарища Лепёшкина, заведующего пекарней, и попрошусь к нему в пекари.
— А ты? — спросил я.
— А я хочу строить железную дорогу, — ответила она.
Вот за это она мне и нравилась.
Это тебе не пельмени лепить. Я чувствовал достоинство во всём, что она делала или хотела делать, размах намного больший, чем у меня. Она всегда была смелее меня. Я спросил, почему железную дорогу, и она ответила: «Чтобы просто была, чтобы по ней ходили поезда, чтобы однажды, когда война закончится, и люди снова станут добрее, я смогла поехать, куда захочу».
Куда захочет!
Такие вещи тогда требовали смелости, поверь мне. Это как сейчас решиться полететь на Марс или на Луну. Тогда дети уже понимали, что из колхоза просто так не уехать. Алёна была первым человеком в моей жизни, который мечтал так широко. Я знал, что в её голове эта железная дорога не до ближайшего города, не до соседней области и даже не до Урала, она бесконечна. Дочь школьного учителя, простая маленькая девчонка из серенькой деревушки, оказалась человеком с большими разноцветными мечтами. В них она строила не просто железную дорогу, она строила мир, и отчётливо видела в нём себя. Вене-хвощу тогда было невдомёк, что и так тоже можно. Она хотела поехать «туда или туда» и тыкала пальцем в разные стороны, благо Советский Союз был необъятным. А ещё она хотела поехать к холму, именем которого назвали её сестру.
«На нём стоит древний город в Италии, — говорила она. — Нам про него рассказывал отец. Знаешь, где Италия?»
Я тогда не знал, где находится Италия и на каких холмах стоит Рим. Я, признаться, даже не знал, где находится Ржев, под которым ранили моего отца.
— Жив? — спросила.
— Жив, — ответил. — В госпитале.
— Надо знать, Вениамин. Чтоб, если вдруг… надо знать, где, — сказала она.
Я вспомню её слова два года спустя, когда мне будет четырнадцать и меня внезапно вытянет, как каланчу, руки станут крепкими и грубыми, а голос низким. Мать увидит эти изменения, но будет слишком занята, чтобы придавать им значение. Пока однажды я, такой взрослый и деловой — руки в брюки, не появлюсь на пороге дома, прислонившись плечом к облупившемуся косяку — точь-в-точь как мой отец, и не взгляну ей прямо в глаза. Она растерянно улыбнётся и сядет на стул. И станет ждать, когда я буду готов.
В кармане я буду крепко держать неприметную серенькую бумажку в печатях, и у меня просто не хватит смелости её отдать.
«Ваш муж, уроженец Кемеровской области, в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был убит 14 января 1945 года. Похоронен в деревне Вильков (Германия)».
Кто-то из малышни повиснет у меня на локте — айда играть. А мать будет смотреть на меня и ждать.