Большую брешь в общепринятом понимании «Памятника» пробил М. О. Гершензон в своей статье о «Памятнике»[5]. Он в ней указывает на разительное несоответствие последней строфы со смыслом всего стихотворения при обычном его толковании. И пишет дальше: В «Памятнике» точно различены: 1) подлинная слава среди людей, понимающих поэзию, а таковы преимущественно поэты: «И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит»; и 2) слава пошлая, среди толпы, смутная слава, известность: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой…» В строфе «И долго буду тем любезен я народу» Пушкин говорит не от своего лица, напротив, он излагает чужое, мнение о себе народа. Эта строфа — не самооценка поэта, а изложение той оценки, которую он с уверенностью предвидит себе. Пушкин говорит: «Знаю, что мое имя переживет меня; мои писания надолго обеспечивают мне славу. Но что будет гласить эта слава? Увы! Она будет трубным гласом разглашать в мире клевету о моем творчестве и о поэзии вообще. Потомство будет чтить память обо мне не за то подлинно-ценное, что есть в моих писаниях и что я один знаю в них, аза их мнимую и жалкую полезность для обиходных нужд, для грубых потребностей толпы»… Всю жизнь поэт слышал от толпы требования «сердца собратьев исправлять» и всю жизнь отвергал его; но, едва он умолкнет, толпа объяснит его творчество по-своему… «Я утверждаю, — продолжает Гершензон, — что лишь при таком понимании первых четырех строф становится понятной пятая, последняя строфа „Памятника“. Ее смысл — смирение перед обидой. Поэт как бы подавляет свой невольный вздох. Горька обида, но таков роковой закон, „божье веленье“. Хвала толпы и клевета ее — одной цены: обе равно ничтожны. И не силься опровергать клевету, т. е. объяснить толпе ее ошибку. Пушкин в прежние годы не раз пытался „оспаривать глупца“ относительно подлинной ценности исскуства, теперь он признает эти попытки тщетными и ненужными».
Во всем этом много верного, но чего-то окончательного не хватает. Очень натянутым кажется объяснение, что Пушкин предвидит два рода славы: подлинной — среди поэтов и «пошлой» — в народе.
Необходимо обратить внимание вот еще на какую странность. Стихотворение Пушкина по форме является подражанием горациеву «exegi monumentum» и «Памятнику» Державина, особенно последнему. Дернлвину Пушкин подражает неприкрыто, даже подчеркнуто. И у Пушкина, и у Державина — одинаковое количество строф, одинаковое количество строк в строфе. Первые три строфы начинаются у Пушкина совсем так, как у Державина. Державин:
Почему? Какой в этом был смысл? Почему Пушкин в таком ответственном, серьезном произведении, подводящем итог всей его поэтической работе, счел нужным стать рядом с Державиным и заговорить его словами? Было бы еще понятно, если бы нечто в роде «Памятника» написали, скажем, Шекспир, Гете или Байрон — мировые гении, высоко ценившиеся Пушкиным. Говоря о себе их словами, Пушкин как бы ставил этим себя рядом с ними, на один с ними уровень. Но — Державин! Вспомним, как отзывался о нем Пушкин еще в 1825 году в письме к Дельвигу: «Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка, он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии, ни даже о правилах стихосложения… Он не только не выдерживает
Недавно мне довелось слышать «Памятник» Пушкина в исполнении декламаторши Эльги Каминской. Эльга Каминская исполняет стихотворение так: первые четыре строфы она произносит повышенно-торжественным, слегка даже напыщенным, чуть-чуть насмешливым тоном; потом пауза; и потом — почти полушопотом, глубоко интимным, как бы к себе обращенным голосом: