Индивидуалистическая культура, индивидуалистическая тренировка жизни и мысли именно таковы, что заглушают голос Рахили. Оттого наши спокойные теоретики не могут найти в человеке даже и «социального инстинкта», не говоря уже об исключительном значении человеческого лица.
9
…Знаете, – я с громадным страхом подхожу к музыке, особенно такой, как Бетховен. Ведь тут все самое дорогое для человека и человечества. И безнаказанно приближаться к этому нельзя, – это
Искусство, ставшее только делом «удовольствия и отдыха», уже вредно, – оно свято и бесконечно только до тех пор, пока судит, жжет, заставляет гореть… Поганый «закон Вебера-фехнера» делает то, что Бетховен более не будит человека в спящем животном, – животное, в котором спит и едва всхрапывает человек, спокойно говорит о своих дрянных делишках и после Бетховена! А ведь это значит, что уж ничто святое разбудить его не способно!
…Пусть же не дает человек себе засыпать,
Бетховен творил не для человеческого «удовольствия», а потому, что страдал за человечество и будил человека бесконечными звуками, когда сам оглох…
10
…Сказать ли Вам одну мою затаенную мысль, даже не мысль, а мелодию, которая скрывается в моей душе и так или иначе всегда влияет на нее? Мне затаенно больно и страшно за людей, когда они радостны, потому что меня охватывает тогда жалость к ним, – потому что я знаю, что вот этому самому милому и радостному сейчас существу скрыты те горести и печали, которые уже таятся в этом самом хронотопе, который его окружает, уже растет то дерево, из которого будет изготовлен его гроб, уже готова та земля, в которой будут лежать его кости. Вот оттого так думается в жаркое лето об осенней стуже, чтобы зимой и осенью вспоминать о солнечном лете!
Каждый человеческий поступок, как бы мелочен он ни был, неизмеримо важен, потому что за ним следуют долгие, долгие последствия, которые исправить не удается подчас и годами. Вот почему так страшно за людей, когда они, отдаваясь радости, перестают заглядывать в то, что в этот самый момент предрешается в мире тяжелого для них же самих.
Я боюсь за счастливых и радостных людей потому, что люблю их; и тем больше боюсь за них, чем больше их люблю…
11
…И вдруг я опять почувствовал себя таким старым, ослабевшим, далеким от этой жизни, странным для нее. Впрочем, «странным» для окружающей жизни я был всегда, всегда. Оттого-то и не мог в нее влиться. Всех любил, но ото всех был отдельно: любил людей, но не любил их склада жизни, – ревниво и упорно не хотел жить так, как у них «принято».
Никакой самый чуждый мне уклад жизни не мешал мне видеть и любить отдельных людей, независимо от обстановки их жизни. Но обстановку их жизни, – то, что у них «прилично и принято», – я очень не любил, видел в ней цепи и кандалы для самих этих людей и всеми силами уходил от этого. Жалею ли я об этом? Нет, не жалею! Ушел бы и сейчас, если бы повторилось прежнее. И на моих глазах разрушалось то, что мне казалось чуждым в людской жизни, что меня отделяло от них!
…Да, вот он – хронотоп в своей страшной реальности, в которой предопределяются количественные связи истории и человеческого бытия; где пространственные определения спаяны неразрывно с временем; где траектории, или «мировые линии», предопределяют события так же, как уравнение кривой предопределяет координаты точек, которые на этой кривой лежат; и где событие, как раз навсегда неизменный и роковой факт, предопределяет дальнейшее течение во времени, – прибавлю я от себя.
…Эти искания наполняют мою жизнь и будут со мною, пока я жив… До сих пор я шел и карабкался одиноким стрелком в горах, все рискуя оборваться в тумане, где подчас ничего не видно. Должно быть, вот этот мой дух постоянного искания и привлекал ко мне молодежь.
…Я всю жизнь опрометью бежал от «обстановки» и «комфорта», видел в них своего врага, отвратительного идола вроде тех, что стоят в этнографическом музее Академии наук.