На склоне лет Ухтомский вспоминал, что впервые пришел в домик на углу 13-й линии и Большого проспекта в гости к Платоновым в конце октября 1905 года: «Были Женя, Клаша, Машенька, Варенька и Юрий Александрович… пили чай за столиком под картиной, изображавшей Наполеона, прощающегося со своими ветеранами – старыми гренадерами…» Юрий Александрович, брат Вареньки, рассказывал о популярном тогда профессоре, ректоре Горного института Иване Петровиче Долбне, которого Ухтомский знал еще по Кадетскому корпусу, – о том, что тот просил «осязательных гарантий для осуществления правительственных обещаний 1905 года», но советовал не полагаться на совесть, потому что ссылки на нее легко оправдывают любые преступления. Было «обостренно-тревожное время митингов, демонстраций, стрельбы, патрулей», и, стараясь не попадаться на глаза дворнику, Ухтомский пришел тогда «не в студенческой одежде, а в желтой куртке из верблюжьего сукна и в черном картузе приказчичьего типа, – в том самом, – вспоминал он, – в котором я ездил летом того года по Волге и Уралу в качестве делегата от здешней старообрядческой общины…»
После той вечеринки тридцатилетний университетский лаборант в приветливом доме Платоновых выделил среди молоденьких барышень наблюдательную, умную Вареньку, слывшую в семье мечтательной идеалисткой. Она была по-институтски образованна, знала французский, служила в бухгалтерском отделе правления Рязанско-Уральской железной дороги, отличалась исполнительностью, аккуратностью, но мысли ее были заняты вовсе не «контролем сборов», чем она ведала в конторе, а стихами Лермонтова и Надсона, Бальмонта и Апухтина, музыкой Шопена и Бетховена, Шаляпиным в роли царя Бориса, художественными выставками и книгами, зовущими думать. О том же Наполеоне. Или о старинных праведниках. И даже сочинениях философского толка – с именами Канта, Владимира Соловьева, Хомякова… Варенька была набожна, посещала церковь при Морском корпусе, молилась истово, искренне отзывалась на чужое горе. Недавно умер ее отец – она его очень любила.
И конечно, Варенька вела дневник, где про Ухтомского записала: «Мы встретились так чудно и странно с ним…» И эта
Визиты Ухтомского, пожалуй, ни к чему не обязывали, но его увлеченность Варенькой не могла не бросаться в глаза. Родня и подруги, торопя момент, донимали Вареньку вопросами, на которые она не могла ответить, бормоча заученную фразу: «Он очень занят», что было сущей правдой. Ухтомский вел себя весьма достойно, но, как говорится, не по правилам: был в речах своих и письмах горяч, словоохотлив, а в действиях медлителен, ничего определенного не обещал, в то же время не скрывая неподдельной радости при встречах с Варенькой. В воздухе повисало недоумение, а вдохновенная неясность сменялась намерениями вполне внятными.
Варя мечтала, как они, невзирая на разницу интеллектов и житейские неудобства, будут вместе. «Мне обидно думать, – записывала она в дневнике, – что я должна ждать какого-то „положения“ на его службе, чтобы сделаться его женой. Да, чтобы быть его женой, мне надо и средства и положение, но ведь не женой, не женой я буду ему, не ею хочу я быть и не буду ею, а другом, равным ему человеком, таким же сильным, как он, таким же способным, как он, на труд и лишения товарищем хочу и буду я». Их совместная жизнь, здоровая и цельная, прекрасная «среди книг и мысли», манила ее «как грёза», и Варя уповала на терпение, на свою женскую податливость, надеялась, что Алексеюшка поможет ей «еще больше идти навстречу людям».
Однако счастливые ожидания затягивались, какая-то в их отношениях возникала натужность, и Варвара Александровна, с ее порывистостью и прямотой, горевала, сдерживая себя. Она старалась и разгадать Ухтомского, и разобраться окончательно в себе, чувствуя, что любит Алексея Алексеевича безоглядно. Терпения ей было не занимать, но настроения ее менялись от свидания к свиданию и от письма к письму.
10 октября 1909 года она записывала в дневнике: «Сейчас, час тому назад Алексеюшка сказал, что нам еще нельзя быть вместе, это значит, что мы не готовы к нашей совместной жизни, пусть так, больше всего я не хочу повредить ему и верю ему, что если нельзя, значит, действительно нельзя, ведь нашей общей жизни он так же хочет, как и я, если еще не больше». Словно подводя некую черту, она сознавалась, что за время их знакомства нередко чувствовала себя «ни то на ходулях, ни то выставленной на подставке». «Я не была я, – признавалась себе Варвара Александровна, – мне жаль было разрушать созданную, как бы заключавшую меня оболочку и страшно хотелось, чтобы Ал. Ал. в действительности увидел меня, a еще больше, еще горячее хотелось, чтобы он любил во мне – меня».