Но моя чувствительность и моя искренность были одновременно и моей сильной стороной — они легко превращались в свою противоположность, когда я встречался с неискренностью и несправедливостью. Поэтому Сталин никогда и не пытался привлечь меня на свою сторону непосредственно, а я, убеждаясь на практике в советской несправедливости и стремлении к гегемонии, освобождался от своей сентиментальности и становился более твердым и решительным.
Сегодня действительно трудно установить, где в этом сталинском представлении была игра, а где искреннее огорчение. Мне лично кажется, что у Сталина и невозможно было отделить одно от другого — у него даже само притворство было настолько спонтанным, что казалось, будто он убежден в искренности и правдивости своих слов. Он очень легко приспосабливался к каждому повороту дискуссии, к каждой новой теме и даже к каждому новому человеку.
Итак, делегация возвратилась совсем оглушенной и подавленной.
А моя изоляция после слез Сталина и моей «неблагодарности» по отношению к Красной Армии еще больше усилилась. Но, становясь все более одиноким, я не поддавался апатии и все чаще брался за перо и книгу, находя в самом себе разрешение трудностей, в которых оказался. Но жизнь делала свое — отношения между Югославией и Советским Союзом не могли застыть там, где их зафиксировали военные миссии и армии. Связи развивались, отношения становились многогранными, все больше приобретая определенный межгосударственный облик.
В апреле в Советский Союз должна была отправиться делегация для подписания договора о взаимопомощи. Делегацию возглавлял Тито, а сопровождал его министр иностранных дел Шубашич. В делегации были два министра экономики — Б. Андреев и Н. Петрович. В нее включили и меня — вероятно, желая путем непосредственного контакта ликвидировать спор вокруг «оскорбления» Красной Армии. Тито меня просто включил в делегацию, а поскольку с советской стороны не последовало никаких комментариев, в советский самолет сел и я.
Было начало апреля, самолет из-за непогоды все время бросало. Тито и большинству делегатов и сопровождающих — включая даже летчиков — было дурно. И мне тоже было нехорошо — но по-иному.
С момента, когда я узнал о предстоящей поездке, и до самой встречи со Сталиным у меня было неприятное ощущение: я был вроде кающегося, хотя им и не был, да и внутренне мне было не в чем каяться. Вокруг меня в Белграде все упорнее создавалась атмосфера, как вокруг человека, который глубоко погряз — «влип» — и которому ничего не остается, как искупить свою вину, надеясь лишь на великодушие Сталина.
Самолет приближался к Москве, а во мне росло ощущение уже знакомого одиночества. В первый раз я видел, как легко отворачиваются от меня товарищи, соратники, потому что близостью со мной они могли повредить своему положению в партии, попасть под подозрение, что и они «уклонились». Даже в самолете я не мог избавиться от этого. Отношения между мной и Андреевым, с которым меня сблизили участие в борьбе и страдания в тюрьме, где ярче, чем где бы то ни было, проявляются характеры и устанавливается контакт между людьми, были всегда шутливыми и открытыми. А сейчас? Он как будто жалел меня, не имея возможности помочь, а я не решался к нему подойти, чтобы не унизиться, а еще больше — чтобы не поставить его в неудобное положение, не создать впечатления, что он со мной солидаризируется. Петровича я хорошо знал со времен моей нелегкой работы и жизни подпольщика — наша близость была главным образом интеллектуальной. Но и с ним я не осмелился начать одну из обычных и бесконечных наших дискуссий о сербской политической истории. Тито же про мое дело не упоминал, как будто его и не было, не высказывал своего мнения, не проявлял ко мне никаких определенных чувств. Но я ощущал, что он, по-своему — по политическим причинам — на моей стороне, уже самим тем, что взял меня с собою и что молчит.
Впервые я переживал конфликт между своей нормальной человеческой совестью — естественным человеческим стремлением к добру и истине — и средой, в которой жил, к которой принадлежал, в которой проявлял свою активность, конфликт с движением, заключенным в тиски абстрактных целей и прикованным к реальным возможностям. Но в моем сознании это проявлялось иначе: как противоречие между желанием улучшить мир и движение, к которому я принадлежу, и непониманием тех, от кого зависят решения.
Опасения росли с каждой минутой, с каждым метром, приближавшим меня к Москве.