Может быть, в югославской политике по отношению к Албании и есть что-то неясное и непоследовательное, подумал я, но она далека от «проглатывания». У меня мелькнула мысль, что эта политика не отвечает стремлениям албанских коммунистов, которые я, как коммунист, приравнивал к воле албанского народа. Почему застрелился Наку — ведь он был гораздо больше коммунистом и марксистом, чем «мещанином» и «националистом»? А что, если албанцы — как и мы, югославы, в отношениях с Советским Союзом — хотят иметь свое собственное государство? Если объединение осуществлять против воли народа, используя изоляцию и бедность Албании, не поведет ли это к непоправимым конфликтам и трудностям? Характерные и древние как этническое целое, албанцы как нация молоды — отсюда непреодолимое и неизжитое национальное сознание. Не воспримут ли они объединение как потерю независимости, как отказ от самобытности?
Что касается второй мысли — о том, что СССР проглотил балтийские страны, — то я связывал ее с первой, повторяя и доказывая себе: мы, югославы, на объединение с Албанией не пойдем, не смеем пойти таким путем. А что какая-либо империалистическая сила, вроде Германии, подавит Албанию и использует ее как базу против Югославии — такой опасности не существует.
Но Сталин возвратил меня к реальности:
— А что Ходжа, что он за человек, по вашему мнению?
Я избегал прямого и ясного ответа, но Сталин выразил именно то мнение, которое создалось о Ходже в югославских верхах:
— Он мещанин, склонный к национализму? Да, и мы так думаем. Кажется, там самый твердый человек Дзодзе?
Я подтвердил его наводящие вопросы.
Сталин окончил разговор об Албании, который не продолжался и десяти минут:
— Между нами нет расхождений. Вот вы лично и составьте Тито от имени советского правительства телеграмму об этом и пришлите мне ее завтра.
Боясь, что не понял, я переспросил, а он повторил, что я должен составить телеграмму югославскому правительству от имени советского правительства.
Сначала я воспринял это как знак особого ко мне доверия и как высшую степень одобрения югославской политики по отношению к Албании. Но, составляя эту телеграмму на следующий день, я подумал, что она может быть когда-то использована против правительства моей страны и сформулировал ее осторожно и очень коротко — примерно так:
«Вчера в Москву прибыл Джилас, и на встрече, состоявшейся в тот же день, обнаружилось полное единодушие между советским правительством и Югославией по вопросу Албании».
Эта телеграмма югославскому правительству никогда отправлена не была, но и не была использована против него в последовавших конфликтах между Москвой и Белградом.
Остальная часть разговора тоже продолжалась недолго и вращалась вокруг несущественных вопросов — размещения Коминформа в Белграде, его печатного органа, здоровья Тито и тому подобного.
Выбрав удобный момент, я поставил вопрос об оборудовании для югославской армии и военной промышленности. Я указал, что мы часто наталкиваемся на трудности в делах с советскими представителями, что они отказывают нам то в одном, то в другом, отговариваясь «военной тайной». Сталин встал, воскликнул:
— У нас нет от вас военных тайн. Вы дружественная социалистическая страна — у нас от вас нет военных тайн.
Затем он подошел к рабочему столу, вызвал по телефону Булганина и коротко приказал ему:
— Здесь югославы, югославская делегация, их надо немедленно выслушать.
Весь разговор в Кремле продолжался около получаса, потом мы отправились ужинать на сталинскую дачу.
Мы сели в автомобиль Сталина, как мне показалось, тот же самый, в котором мы с Молотовым ехали в 1945 году. Жданов сел сзади, справа от меня, а перед нами на запасных сиденьях — Сталин и Молотов. Во время поездки Сталин на перегородке перед собой зажег лампочку, под которой висели карманные часы, — было около двадцати двух часов, и я прямо перед собой увидел его уже ссутулившуюся спину и костлявый затылок с морщинистой кожей над твердым маршальским воротником. Я подумал: вот это один из самых могущественных людей нашего времени, здесь и его сотрудники — какая бы это была сенсационная катастрофа, если бы сейчас между нами взорвалась бомба и разнесла бы нас на куски! Но это была мгновенная нехорошая мысль, и настолько неожиданная для меня самого, что я пришел от нее в ужас и в Сталине с печальной симпатией увидел дедушку, который в течение всей своей жизни, и сейчас вот тоже, заботился об успехе и счастье всего коммунистического рода.
Ожидая приезда остальных, Сталин, Жданов и я остановились возле карты мира в холле. Я снова засмотрелся на Сталинград, очерченный синим карандашом, — Сталин снова это заметил, и от меня опять не ускользнуло, что это ему приятно. Жданов тоже уловил этот обмен взглядами, включился в него и заметил:
— Начало Сталинградского сражения.
Но Сталин ничего не сказал.