— Да к чему? А к тому, что думаю я вот над судьбой своей, над жизнью вашей. Ведь вроде все обошлось. Когда братья в Чаткал ушли, осталась я одна. И одолела судьбу, как бы трудно ни было. В колхозе работала. Сына вырастила. Трактористом он стал. Зарабатывал неплохо. И ты тут, свет мой, пришла в наш дом. И вроде наладилась жизнь, а тут война! А дальше тебе известно. Вот и думаю, сколько же можно страдать, всю жизнь судьба против нас. То дети умирали, муж умер, братьев раскулачили, в колхозе от зари до зари работала, теперь стара и больна. Но страшнее всего война, а сын несчастный в бегах, и проклясть его не могу, не он затеял эту войну, не хочет он погибать, и ты мыкаешь теперь горе, и ребеночек ваш, внучонок мой, спит, как птенчик, а что будет с ним? И никто не должен знать, и все надо скрывать…
— Это все верно, — тяжко вздохнула Сейде, перебирая при свете лампы чашку зерна на помол. — Что ж, значит, мы с тобой такие горемычные. Ну, мы-то как-нибудь дома сидим, в тепле. А каково ему, в пещере? Огня не зажги, особенно ночью, чтобы кто не заметил. Сама знаешь, он ведь не очень разговорчивый, мужики все такие, при себе держат мысли. А недавно, я уж не стала тебе пересказывать, говорит: иду по полю — и вспомнил, что это то самое поле, где он первый раз на тракторе землю пахал. Говорит, с трактора слезать не хотел, работа кипела, и думалось ему тогда, что всю жизнь бы только и пахал, чтобы хлеб сеять… А теперь шел по тому же полю, как мышь — то ли сверху птица сцапает, то ли сбоку зверь придавит. Да, так и говорит.
— Вот и я об этом, — вставила старуха Бексаат, отворачиваясь сама от своих же слез, вытирая их бельем. — За что нам судьба такая. Чем неугодны! Не могу я собственного сына проклясть, но и помочь тебе с ним тоже нечем, вот совсем разболелась, камень давит в боку, а была бы я молода да здорова, как прежде, когда молоком своим вскармливала сыночка, разве бы я сидела дома у очага. Да я на руках своих унесла бы его за снежный перевал, через вечный снег пробилась бы в Чаткальские горы, где каждый сам по себе жизнь свою делает, сумеет — хорошо, не сумеет — на себя пеняй. Вон ушли наши, когда кулачить начали, и головы сберегли. Вот и думаю я, часом, а не двинуться ли вам, коли дотянем до лета, в Чаткал. Берите дитенка и уходите, там вы найдете моих братьев или их детей, а мне куда — я уж останусь умирать…
— Постой, эне, постой! — перебила ее Сейде. — В Чаткал, говоришь, — и сама обрадовалась: ведь и она подумала где-то об этом. — Только давай поразмыслим как следует, — предложила Сейде, и они невольно замолчали. Свекровь принялась досушивать белье над огнем, а невестка сосредоточенно выбирала сор из кучки пшеничных зерен. Потом они снова заговорили.
В ту же ночь, не откладывая, когда пришел Исмаил домой, Сейде поведала ему о чаткальском замысле. И это явилось поистине великим событием. Впечатление было такое, точно бы перед взором Исмаила вдруг открылась дверь в глухой, крепостной стене. Он был потрясен и удивлен тем, что дома мать и жена нашли верный ход, путь к спасению, ибо ему открылся выход из собственного плена.
— Вот это да! Как вы могли придумать такое! — не переставал Исмаил удивляться и восхи-щаться. — Да ведь на Чаткале у меня, выходит, и в самом деле родные дядья живут. Да это же сам Бог послал, сам Бог велел, тут и думать нечего. Только бы теперь дожить до лета, дотянуть, а там, как только откроется перевал, не терять ни одного дня, ни одного часа… И как это мне в голову не приходило. Так я и не знал толком. Когда это было, я и помнить не помню. Ну, конечно, ты не говорила, боялась, скрывала. Кулаки они. А хорошо, что кулаками оказались. Теперь они в Чаткале, пойди сыщи их. Кулаки! Для кого они кулаки, а для кого и нет! А на Чаткале, как только доползем, не у одного, так у другого человека узнаем, где они, мои дядья — Усенкул и Арын! Не так ли, мать! Ой, слава Богу, что есть у тебя такие братья…