Баница остается один. Он удаляется в угол и с облегчением смотрит на чуждый ему оживленный беспорядок, на люстры, отражающиеся в отполированных паркетных полах. Минуту назад он пытался поговорить о чем-то серьезном. И любопытно было узнать, что американские приготовления не считались указанием о надвигающейся войне.
Он усаживается в укромном уголке. И неожиданно снова выскакивает с вопросом Эндре Лассу. Это «датский» вопрос, прямо из сказки Андерсена, только у Лассу все всегда получается наоборот: «А что, если они подбросили утиное яйцо в гнездо лебедя? Что, если они превратили не принца в лягушку, а лягушку в принца?»
Он стоит, нагнувшись, над кроликами в полутьме большой кроличьей клетки. Там-та-та, там-та-та, там-тата, тамта… где-то на соседском дворе ритмический стук: набивают обручи на бочку.
Вот он сидит на корточках, на крыльце, залитом солнцем, и кошка трется о его ноги. Он берет ее на руки, прижимает ее теплую головку к своей щеке; теплокровные животные, они любят друг друга — кошка, он и солнце.
Он с Кестрелем, их лошадь. Он растирает горячие конские ляжки пучком соломы, как делают гусары. Этому его научил отец.
Холодные отблески на политуре мебели: «Никогда не ставь сюда стакана, после остается тусклый след и буря гнева».
На лошадином боку рубец от кнута — какая жестокость в этом мальчишке… Я не хочу больше никого бить, пусть Банди Лассу старается меня раздразнить, пусть из кожи вон вылезает. Он хочет гореть, пылать, как полено в печке, а я не хочу ничего, кроме нежного мурлыкания кошки; мне хочется обнять ладонями женскую грудь, не Илонину, какой-нибудь женщины, хуже или лучше ее — все равно, простой, неказистой или прекрасной — все равно, но другой женщины. И жить, все равно как, — и не бояться смерти…
Вчера было лучше… просто уныние, просто нехорошие мысли, бледные тени, прыжок вниз головой девушки-акробатки, взгляды, приклеенные к ее ногам, мы — ничто, никто — как падающие звезды, рухнувшие с высоты, вконец запутавшиеся, прячущие свою трусость… И конечно же, я знал все то, о чем он говорил, знал так же хорошо, как и он. Но теперь стало хуже: он гонит меня — обнаженного, беззащитного — сквозь строй чиновников в парадных мундирах. Свинство! Он не лучше меня! С какой стати он читает мне проповеди? Пусть выйдет на улицу, пусть там покричит! Но там он нем, как рыба. Тогда почему он не молчит в моем доме? Он заблевал мою полированную мебель, мою мебель, разумеется. Ему вытирать не нужно. Вонючие коты пожирают собственную блевотину, я никогда больше не позволю им тереться о мое лицо, я больше не хочу слышать ритма ударов в пустую бочку… Зачем мне бочки, если я больше не хочу вина, я ненавижу вино и толстозадых женщин… «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Прочь аскетизм! Полная жизнь, жертвы и проникновение в суть вещей — из этого рождается диалектика. Единое из многообразия, сознание, суммирующее жизнь… Солнечный свет тоже часть всего этого, и деревья, и все человеческое, женщины и лошади со сверкающим крупом. И я тоже… да, да, и я тоже!.. А если мне случайно повстречается кто-нибудь из моей деревни, я скажу ему, этаким небрежным тоном: «Разводи кроликов, потом их не сочтешь. Французы считают, что кролики вкуснее телятины»… Лассу такое и в голову не придет — налоги, реквизиции, оборона страны, патриотический долг, пролетарская солидарность, интернационализм, — а может быть, мы станем плодящимися в течке кроликами, к которым смерть приходит в образе человека? А может, крысы сожрут кроликов, подточат балки конюшен, в подвальной темноте изгрызут ноги узников, изгложат весь мир? Да, Эндре Лассу, вот, что я тебе скажу: я организую, я завожу порядок. Я вижу будущее, я разделяю и властвую. И я говорю им: «Долой!» Если они не понимают другого языка, я скажу: «Долой, убирайтесь вон!» Только не нужно в этом находить какого-то дьявольского наслаждения. И это все.
Он нервно вскакивает. Подходит Илона, которую сопровождает молодой датчанин. Она спокойна, ее осанка безукоризненна. Только в глазах отраженный блеск голландского коньяка.
— Мы пойдем? — спрашивает Илона.
Дома он идет спать в спальню жены. Они ложатся вместе, но она отворачивается. Хорошо. Он этого и хотел.
На следующее утро его официально уведомляют о снятии с московского поста. Документ не называет будущего назначения. Согласно протоколу об этом ему скажет министр иностранных дел на родине. Почти никаких дел, чтобы передать преемнику, не осталось. Вся работа велась изо дня в день, он сам следил. Подчиненные его не любили, считали придирой со скверным характером. Он знал об этом и не хотел ничего менять. Для него подчиненные и сотрудники были выскочками, карьеристами, ненадежными, поддельными пролетариями. А другие — молодыми хамелеонами из дворянства, по долгу службы шпионившими за своими коллегами. Вскоре они сочли это своей основной работой и принялись с наслаждением доносить друг на друга и Банице, хотя это не было их прямой обязанностью. Но они старались заработать благосклонность начальства.