Ненависть сбросила Воробьева с коня. Вся революция, вся партия, Ленин, бесчисленные затаенные обиды — все сосредоточилось для него в этом кудрявом своевольном солдате. Он забыл про револьвер. Своею рукой он должен был задушить единственного, какого подставляет ему судьба, врага. Он по-медвежьи шел на него, с кровавым туманом в глазах, и, как медведь натыкается на рогатину второго охотника, наткнулся на карабин Панова.
Взволнованный, плохо понимающий, что происходит, Панов шептал, тыча в него дулом карабина:
— Что ты, что ты?.. Уйди, уйди!.. — не решаясь нажать курок.
Синьков сбил с ног Панова.
— В лес, Леонид, — крикнул он. — Там Федоров с пулеметом. А ты, собака, получай! — Он выстрелил в Алексея, не попал и, прежде чем успел повторить выстрел, захлебнулся в последнем страшном изумлении, которое унес с земли…
С тоской он хоронил в это мгновение всю свою умную осторожность, так долго выбиравшую удобный момент. Бой разгорелся совсем не так, как он хотел. Была еще одна надежда на Федорова. Не белые, а он с этим веселым охальником расстреляют свой дивизион с шоссе. И вот этот Федоров, с необыкновенно расширившимися, почти круглыми глазами, выстрелил ему в грудь из карабина. Наступал тяжелый повелительный сон, который быстро растекался по телу от горячего комочка где-то внутри, около самого сердца…
Глава XVI
НАРОДОВЛАСТНИКИ И МОНАРХИСТЫ
Усиленно бряцая шпорами, в комнату вошел капитан. У него было удивительно заросшее лицо. Казалось, собранные, круглые, как шарики, глаза смотрят из-за куста.
Воробьев попробовал приподняться, боль была неожиданно сильна. Он вздохнул слишком громко, чтобы это был только вздох.
— Сидите, — предложил капитан. — Курите? — раскрыл он портсигар, но не протянул навстречу Воробьеву. — Ну-с, некоторые неизбежные формальности… — Он не смотрел на Воробьева, хотя видел его впервые, и шарил среди бумаг в принесенной папке.
Имя, отчество, фамилия, сословие, чин, части, в которых служил, родственники, кто знает в белой армии? — эти вопросы, как тени прошлого, проплывали от окна к окну вместе с дымом папиросы, не задевая воображения Воробьева, все еще охваченного ощущением неистовой боли.
— Разве нельзя все это потом? — произнес он сквозь зубы.
Капитан ответил только движением нависших над глазами, как козырьки, бровей.
— Как вы попали в Красную Армию?
Офицер вдруг сел ровнее и торжественнее.
— Добровольно, — сказал Воробьев.
Карандаш капитана неленостно заскакал по бумаге.
— У нас были свои соображения…
— У кого это — у нас?..
— У меня и у капитана Синькова.
— Кто такой капитан Синьков?
Быстрый взгляд, и офицер опять записывает, не отрывая глаз от бумаги.
— Сколько времени вы пробыли на фронте?
— И вы не считали своим долгом, войдя в соприкосновение с белыми войсками, занять свое место?
— А почему, господин поручик, вы не присоединились к одной из доблестных белых армий раньше?..
Каждый вопрос существовал сам по себе и был естествен. Но у Воробьева не было раздельных ответов. Он мог рассказать все по порядку, все проекты, его и Синькова, задания центра, подробности, которые знал только Живаго, удачи, трудности, колебания Аркадия и борьбу с ним — целый роман. Вечная трагедия всех следствий. У подследственного всегда рвется с языка повесть сложная и убедительная, как сама жизнь. Но чтобы понять ее, следователь должен обладать ничем не связанным воображением художника. Но если бы он действительно обладал таковым, он быстро утратил бы доверие начальства, а затем и должность. Научившись понимать, он перестал бы быть частью судебной машины, он утратил бы искусство обвинять, и плут получил бы перед ним все козыри. Поэтому следователь рассекает повесть вопросами. Эти вопросы как отсеки корабельного трюма. Они не дают потонуть кораблю обвинения.
— Я пришел к вам добровольно. Я, кажется, не взят в плен. — Воробьев поднял большую, сильную голову. — Пулю я получил сзади. В данном случае — это почетно. Стрелял военком, которого я сам едва не пристрелил, но пуля попала ему в наган вместо сердца… Почему же этот тон допроса? Я — офицер, и мне естественно быть в ваших рядах. То, что я прихожу несколько позже… разве это меняет дело?
— Когда победа окончательно будет за нами — от таких, как вы, не будет отбоя… Но мы всех тогда спросим: где, милостивый государь, вы были раньше?!
— Повторяю: у меня и у моих товарищей…
— Научились у красноармейцев!
— У меня и у других господ офицеров был план перейти к вам со всем дивизионом… План рухнул. Мой друг заплатил жизнью за неудачу. Я перешел один.
Капитан прищурился.
— Вы полагаете — это оригинально?
Прямой, лишенный хитрости Воробьев задыхался уже не от боли, но от бешенства. Вместо братского боевого приема — этот бездушный, иезуитский допрос.
— Я — офицер, — забывая про боль, поднялся он и шагнул к столу. Большая рука его угрожающе легла на какие-то папки. — Я попрошу вас разговаривать со мною как подобает. Иначе я буду думать, что попал не в боевой штаб, а в тыловую канцелярию худшего толка…